ОСВОБОЖДЕНИЕ
Тюльпан.
–
Так что же ты увидел в Мекке? – спросит, возможно,
любопытный читатель.
-
В Мекке? Что можно увидеть в Мекке? – пожмет плечами
Хайям. – Стоит храм. Огромный. Темный. Вделан в
него камень. Самый обыкновенный, какие иногда с
неба падают. Я подошел, приложил к нему четки, как
обещал. Знаешь ли, собрат, кругом вздохи, стоны,
причитания, - душа моя содрогнулась и разум померк.
Я как будто ждал чуда или же просветления. Как будто
гром набата ожидал я, и голос должен был оповестить:
«Человече, ты сподобился. Теперь ты избранный
и развернется перед тобой сокровенная истина!»
Значит, я еще верил. Сидела где-то в глубинах мыслей
моих неподвластная мне точечка – и верила. Провел
я ладонью по камню. Ладонь запылилась. Пыль – обыкновенная.
И никакого голоса. Ушел я, и заторопился домой,
потому что совершил все, что себе назначил, и теперь
ждало меня дело моей жизни - я должен был достроить,
как обещал госпоже моей, Туркан, обсерваторию в
Мерви. По дороге я ни о чем другом и не помышлял.
Но
однажды ночь, лежа лицом к звездам, я сложил в уме
своем четверостишие, которое долго сам себе не прощал.
И были то следующие стихи:
«Как
жутко звездной ночью… Сам не свой
Дрожишь,
затерян в бездне мировой!
А
звезды в буйном головокружении
Несутся
мимо. В вечность, по кривой».
-
Вот видишь, вот видишь, - забеспокоится любитель
«Рубаи» – значит и такое было?
-
Да, было. Я сам в этом признался. Но потом я увидел,
что ошибся, и устыдился мгновенной слабости духа.
Я ведь говорил про Рэхию? Когда она переселялась
ко мне, я все еще опасался немного, что если пойду
к усыпальнице моей госпожи, то там вновь меня обуяет
вихрь сомнений и ужаса. Но я пошел. Сел около плиты,
а их травы ко мне тянется тюльпан. Дикий, маленький,
неказистый. Я сидел и изо всех сил старался думать
о лежащей здесь женщине. Но не мог. Я не чувствовал,
что она здесь. Тюльпан – это я видел. А ее – нет.
Не было ее. Я ощутил, что свободен, и пошел домой,
к Рэхии, но по пути зашел на рынок к знакомому гончару,
потому что было очень жарко, и попросил у него напиться.
Он усмехнулся и сказал: «Тебе, небось, вина
налить?» А я ответил, покривив душой, как
привык, после возвращения из Мекки: «Нет,
мне нельзя пить вино, равно как и тебе, ибо оба
мы мусульмане. Подай мне воды, мастер!» Он
подал, и я напился из глиняного кувшина, и поверишь
ли, друг мой и ровесник, край кувшина был теплый
и влажный, и приник к моим губам, и – словно годы
разверзлись и уста госпожи моей Туркан коснулись
меня с нежностью и укором. «Ты на самом деле
считаешь, что меня нет, старый безбожник?»
– явственно услышал я у самого уха ее чарующий,
чуть хрипловатый голос…
И
придя в свой дом, я написал такие слова:
«Над
зеркалом ручья дрожит цветок.
В
нем женский прах. Знакомый стебелек.
Не
мни тюльпанов зелени прибрежной –
И
в них румянец нежный. И упрек».
И
прочитал их Рэхии, ожидая, что она удивится моим
мыслям о жизни и смерти. Но она нисколько не удивилась,
а сказала:
-
Знай же, глава этого дома, там откуда я родом, стоит
стена. Когда-то это была крепость. И правил тем
краем могущественный султан. Я любила ходить к этой
стене. На ней постоянно сидел гриф. Старый, с седой
головой, плешивый. Когда я была маленькой, я всегда
думала, что он и есть султан. И что сейчас затрубят,
и выведут коней, оседланных для охоты. Я рассказала
про грифа своей сестре, но она меня высмеяла, и
потом меня долго к стене не пускали…
Но
самое удивительное было ночью. Когда Рэхия уснула
у меня на плече, и я тоже стал засыпать, около нашего
ложа оказалась моя госпожа с тюльпаном в руке, и
еще какая-то незнакомая девушка, которая сказала:
«Хочешь, я еще раз поцелую тебя, Хайям?»
Потом же явился султан, у которого на рукавице сидел
гриф, держащий в когтях череп. Потом я уснул, но
во сне все время знал, что знакомый гончар стоит
около моего изголовья, и слышал как он вертит свой
круг. Вскоре после этой ночи я отправился в Мервь,
и, сидя в своей обсерватории, вдруг снова услышал,
как поскрипывает круг гончара, и помимо моей воли
рука моя написала на полях страницы «Трактата
о бытии и долженствовании» такие слова:
«Поденщик
воду из кувшина пьет, - ему должно быть вовсе невдомек,
Что
из сердец везиров тот кувшин, что гордый шахский
в нем зрачок».
Взгляну
же на сверкающую чашу небес за окном, написал совсем
иное:
«Монастырей,
мечетей, синагог,
И
в них трусишек много видел бог.
Но
нет в сердцах, освобожденных солнцем,
Дурных
семян – невольничьих тревог».
|