[Главная]  ["Пиковая дама"]  [Фотоальбом]

 

 ЧЕВЕНГОЛЬСКИЙ ПРАЗДНИК

Страница 2 из 3.

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ]

 «А что моги?» - оборвала она непозволительно зарвавшуюся фантазию. И полоснула: «Когда кончите взаимостриптиз перед экраном, приходите в столовую. Завтрак на столе».

     За завтраком они не глядели друг на друга, как будто что-то стыдное произошло, чему они невольно оказались оба свидетелями. Но куда бы она не глядела – видела перед собой его белую мальчишескую шею и золотистые волоски на груди, и потому старалась вспомнить всё смешное, что за годы знакомства в нём подметила и даже сама разжигала – так, смеха ради, - например, его веру в разные пророчества: то на полном серьёзе гадала ему на картах, суля любовнее утехи, а он ёжился и млел, как давеча перед экраном, или раскрывала якобы прочитанные ею на картах подвохи, злоумышленные против него сослуживцами, и он тут же доверчиво рассказывал ей об управленческих кознях, и что над ним, бывает, подтрунивают, и даже не любят его за медлительность, а по новым временам – «за консерватизм», хотя сами думают и делают всё по-прежнему, только что бьют себя в грудь, декларируя приверженность переменам, а он каким был – таким и остался, и этим даже гордится. И вообще, ещё поглядим, кто станет смеяться последним.

     Всё это, включая и его рассказы об увиденных многозначительных снах, которые она истолковывала самым фантастическим образом, даже умиляясь детской вере, с которой он просто-таки впитывал её раскладки, - всё это она вспомнила тогда за завтраком, но ничто не унимало воображение, и её по-прежнему к нему влекло. Но ответных флюидов она не ощущала, а только его опаску.

     «Опаску – чего? – думала она, глядя, как он уплетает зефир в шоколаде – любимое лакомство, не без труда добытое ею в преддверии отпуска в вагоне-ресторане, - опасается меня или себя?» - гадала она.

      ….Сейчас же, сидя на бережку, она вспомнила и иное, не менее смешное: как он просил её достать билеты в СВ до Симферополя. Хотя по роду занятий ему было бы куда проще это сделать. Просто так повелось, что организатором в их поездках бывала она. Он позвонил ей и сказал:

     - Кутить так кутить. Поедем в СВ, а то в купе – посторонние, замыкаешься, молчишь…

     Она же, услышав «посторонние» и «замыкаешься», тотчас ринулась доставать билеты. В разгар сезона. За три дня до отъезда. Билетов СВ, конечно, не было. И она откупила целое купе, чтобы – без посторонних, но Гелий Михайлович всю дорогу ворчал, вагон – жёсткий, безбожно мотает, и «нет – как хотите, что за бредовая идея откупить целое купе». Из чего она в конце концов поняла, что он в СВ никогда не ездил – дорого, а он был прижимист! – и что ему действительно хотелось кутить – так кутить! В Крым, да в СВ – всё как у людей. Стало быть, чувствует себя обделённым и что-то, стало быть, пытается наверстать…

     Всё это она вспомнила сейчас, но нет: всё равно не расхолаживало…

     Она поняла, что с этого самого памятного утра в Крыму она не переставала желать его, и мягкие детские складочки на его шее по-прежнему сводили её с ума. К тому же в его суевериях она винила судьбу малоудачливого, а скорее и малоодарённого человека, который постоянно чувствует своё несоответствие обязанностям, точнее полномочиям; в его подозрительности она читала отзвуки разочарований и беспардонных обманов, которые в отношениях между людьми стали нормой, так что мало кто принимает всерьёз не сдержанное слово, или «подсидку» на работе. Никто ни в чём не очаровывается, вот и нет разочарований, и слава богу. А этот – очаровывается, значит…

     Чугунашка тихонько лепетала у ног Елены Изосимовны, и она укоряла себя Костиными словами: «дамские заботы». Между нею и Гелием – стояли чевеки, стоял завод, рукопись, которую он чуть не третий год пытается получить у неё, чтобы показать в своём управлении: тогда-де поверят, тогда-де он сможет написать заключение и «закрыть этот вопрос»…

     Евгений Романович Перельман привёл к ней Гелия Михайловича уже под вечер. Так они договорились с Перельманом, что он Гелия встретит и проводит сюда, к этому срубу, который много лет служил Перельману дачей и потому был оборудован всевозможными удобствами.

     Праздник был назначен на следующий день.

      - Сегодня вечер свободен, - сказала она.

      - Да, вечер – пустой, - вздохнул он, привыкший к ежевечернему «прожиганию жизни»: два-три концерта в выходные дни, а в рабочие – театр или выставка, это уже обязательно, благо пропуск его конторы делал вход бесплатным. («За деньги не ходил бы!» - мысленно язвила она: надеялась затмить, задушить неведомое томление.)

     - Не вовсе пустой, - усмехнулась она, показав кассеты.

     - Это то же, что в Крыму? – замлел он.

     …Много позже, в полуночный час, свершилось чудо. Он всё ещё не мог придти в себя после случившегося. В предрассветной тиши Елена Изосимовна спала, укрывшись пледом с головой, - ночи уже стали прохладные, - и он не мог поверить, что сегодня, сейчас, какие-то несколько часов назад…

     До того они сидели у экрана и от откровенности увиденного он внешне каменел, хотя внутри у него поднялась жгучая волна, которую он долгие годы не ощущал. Чтобы снять неловкость, он, сильно побледнев, сдавленным голосом у неё спросил:

     - Уж будто такие стоны – от прикосновения?..

     И тут она повернулась к нему и он увидел нежно мерцающее в сумерках её лицо и вдруг потемневшие серо-сиреневые глаза.

     - Почему же нет? Разве вы не знаете, что касание рук может быть головокружительнее обладания?

     И она взяла его за руку. Он отнял свою, хотя мучительно боялся того, что могло и должно было неизбежно последовать. Так бывало всякий раз после того случая…

     …Приехал он как-то лет десять, как бы не более, тому назад, проверяющим в одну область: обычная склока в театре, директора и главные режиссёры меняются чуть не три раза в год, театр кипит и пенится. Он составил комиссию, комиссия работала несколько дней, смотрела спектакли, выслушивала жалобы. Проект акта проверки надлежало составить ему. Он вернулся в гостиницу пораньше. В люксе, который ему здесь забронировали, с самого первого дня постоянно на столе стояла ваза с фруктами, в холодильнике была всякая снедь, и он не удивлялся – так обычно и принимали проверяющих, такой стиль, что поделаешь. Но в этот вечер на столе красовались ещё коньяк и шампанское, а за столом сидела девица. Молоденькая актрисуля, игравшая в театре чуть ли не последнюю скрипку. Так, что-то вроде «кушать подано» и «вам письмо». Но до чего хорошенькая! Он сразу её узнал – в коридорах, когда встречались, переглядывались, она мило улыбалась – такой вот безмолвный флирт на уровне взглядов.

     Ему было за тридцать, она сидела перед ним, соблазнительно выставив из-под короткой и узкой юбочки коленку в чёрном ажурном чулке…

     Коньяк и шампанское ему и пить не надо было – голое плечико, невзначай вынырнувшее из-под бретельки платья, - тогда такие носили, вроде комбинации, - кокетливая улыбка и глупенький, аффективный смех действовали сами по себе. Гелий Михайлович вообще испытывал влечение именно к глупеньким женщинам: они пьянили его как вино, вселяя уверенность, что подвластны ему, умному, сильному, - мужчине! Так что очень скоро Гелий Михайлович, которого девица уже называла Гелочкой, оказался на широкой гостиничной тахте. Девица – в одной рубашонке, так, лоскуточек кружева, только для пикантности, а Гелий Михайлович и вовсе без всяких покровов. Они барахтались, девица отбивалась, обороняя свой кружевной лоскуток в порыве стыдливости, а Гелий Михайлович, пылая, жаждал лишить девицу эфемерной её оболочки. Почти достигнув цели, Гелий Михайлович ликовал. Он был страстен, знал, что женщины весьма ценят его пыл, в каждом даже мимолётном сближении, ощущал себя победителем и каждый раз – именно ликовал! И вдруг – девица игриво его оттолкнула и как фокусник вытащила из сумочки аккуратненько отпечатанный акт проверки театра и, положив его себе на живот, скомандовала: «Подписывай, Гелочка, давай!» - протягивая чудом возникший у неё в руках японский шарик.

     Гелия Михайловича словно копьём пронзило пониже пояса – впоследствии, вспоминая об этом, он именно так представлял себе то, что с ним произошло: «копьём пронзило», хотя вряд ли вполне современный мужчина может себе представить – каково, когда тебя пронзают копьём, да ещё ниже пояса. Но это произошло. Он, ощутив смертное опустошение, едва не скатился с тахты, а девица, почуяв неладное, быстренько схватила свои живописно разбросанные по комнате тряпочки и, в момент одевшись, - была такова. Как закончилась эта проверочная поездка, Гелий Михайлович не любил вспоминать, - следом из театра в его контору поступило анонимное живописание этого проклятого вечера, причём его негативное отношение к захолустному театру объяснилось тем, что актрисуля не удовлетворила его вожделений. Короче, дружный коллектив встал на защиту её поруганной чести. Анонимная «телега» в управлении многих позабавила, иным обеспечила запасные козыри против Гелия Михайловича (в случае чего), но большой бури не вызвала, а вскоре о том забыли. Мало ли поступало пухлых конвертов в разные ячейки чиновничьего улия, в котором трудился Гелий Михайлович, - поступали да забывались, некоторые навсегда, другие же – до поры…

     Не забылось, однако, то ощущение удара копьём, которое испытал Гелий Михайлович. И с тех пор всякий раз, когда он, вожделея, почти достигал цели в очередном романе, - ощущал именно удар копьём. Он стал боятся этого, обнимая женщину, он уже ни о чём другом не мог думать… И удар настигал его неминуемо. Он стал избегать женщин, хотя и был чрезвычайно влюбчив и женщины все подряд казались ему привлекательными, просто потому что – женщины. Он даже перестал здороваться с ними за руку – боялся прикосновения. Со временем острота боязни прошла и поведение его уж ничем не отличалось от того, что было до злосчастного происшествия, но мужчиной он больше себя не чувствовал и жизнь вёл поистине аскетическую.

     А сейчас рядом с ним была женщина, которая вернула ему утраченную уверенность. С ней он изведал то, что много лет было для него под запретом, более того – то, чего никогда раньше не знавал. Она обвивалась вокруг него, её касания были ласково-побудительны, она шептала ему безумные, даже бесстыдные слова, но голос её был вкрадчив и нежен, и появлялась в нём чарующая гортанность, которой Гелий Михайлович до того не замечал, а её покорность утверждала его в праве мужчины-завоевателя. Он был счастлив и всё же напуган. Мелькнуло: «Она сотворила со мной что-то вроде чуда!»

     И вдруг вспомнил: отправляясь в эту командировку, уже выходя из двери, услышал странный грохот в комнате. Вернулся – со стены упала икона святителя Николы, которая бытовала в их роду испокон веку. Он так и подумал: не к добру. Повесил икону на место – оказалось, гвоздик, на котором она держалась, из штукатурки стенной выскользнул… С нелёгкой душой отправился он в аэропорт. В самолёте чувствовал себя неуютно – вдруг что случится. Потом забыл. Теперь вспомнил… «Околдует, придав неестественную («бесовскую?»), - подумал, - мужскую силу».  Она и дом её, и этот её брат, в котором – Гелий Михайлович видел, стеной стояла неприязнь к нему, Гелию, - всё это было неродное, даже эти странные её серо-сиреневые глаза. Рязанский паренёк в нём оборонялся, нутряным чутьём улавливая: чужая, хоть и сотворившая чудо…

     Словно ощущая на себе его взгляд, Елена Изосимовна проснулась, выпростала руки из-под пледа, притянула его к себе и чуть насмешливо констатировала:

     - Мой повелитель, вам не спится!

     Назвав его на «вы», она словно предопределила тональность отношений, которую намерена была соблюдать впредь. А Гелий Михайлович и не догадывался, как ей хотелось прижать его голову к своей груди – он был её творением: о случае в гостинице он в порыве благодарности только что ей рассказал… Но она боялась наскучить ему, их отношения были так хрупки, так ломки, и между ними ещё стояли рукопись и завод, и Костино ревнивое неприятие; так что – на «вы» было в самый раз…

     Эту ночь Гелию Михайловичу суждено было вспоминать со сладостным торжеством и с горечью утраты, потому что другие ночи за ней не последовали. Но пока ни он, ни Елена Изосимовна об этом не знали и, теряя рассудок, обретали друг друга, а обретя, тут же отдалялись, боясь всего, что их разделяло.

     На следующий день фольклорный праздник прошёл отлично, и, хотя никто из Академгородка не приезжал, на что Елена Изосимовна очень рассчитывала, она могла быть довольна…

     На Чугунашки вдали появились остроносые длинные лодки-многоупряжки, чевеки прибывали и прибывали из самых отдалённых селений.

     На лужайке раздули медные самовары о двух отделениях – одно для «чайного кипятка», другое – чтобы варить манты. Женщины споро нарезали на полотенце, расстеленном на траве, готовое крутое тесто, быстро скатывали шарики, шлёпали их на колено, приподняв юбки, и ловко, прямо на колене, раскатывали сочни.

     Гелий Михайлович дал себе слово к тем мантам никоим образом не притрагиваться, если угощать станут. И очень удивился, когда увидел, с каким аппетитом уплетает их Елена Изосимовна. Полукровка. Чужая.

     В лодке с алым балдахином привезли жениха и невесту, уже расписавшихся в поссовете, чтобы свадебный обряд не был просто театром, а чтобы была всамделишная свадьба, потому что, как оказалось, ничто из обычаев предков не забыто. У невесты на голове – остроконечная шапочка, увенчанная пучком совиных перьев, а на спине жениха, на серебряных цепочках, - два совиных крыла. На самом берегу реки воткнули шест и, водрузив на него чучело филина с распростёртыми крыльями, расстелили около алый платок. На платке бережно уложили две иконы святителей, которые считались покровителями родов жениха и невесты.

     Невесту жениху «продавали».

     - Нет у тебя таких денег, чтобы купить жену, ты – бедняк! – переводила Гелию смазливенькая чевенгольская почтальонша, дыша ему прямо в ухо, так что он уже начал испытывать неловкость     - Не так, - резко оборвала её Елена Изосимовна, - «наша дочь – бесценное наше сокровище, разве можно продавать своё сердце за деньги», - пояснила она Гелию Михайловичу, сверкнув глазами на молоденькую почтальоншу, которая тут же от него не то что отошла, а прямо-таки отпрянула, настолько повелительны были в миг потемневшие глаза Елены Изосимовны.

     Гелий Михайлович «всё увидел своими глазами» и Елена Изосимовна могла быть довольна. Только сегодняшние её глаза что-то видели зорче, чем вчера, а на что-то и вовсе возмущённо закрывались.

     Директор Перельман, один из самых горячих радетелей чевекского вопроса, к нему подошёл, сияя. Он тоже надеялся на это «увидит своими глазами» и никак не подозревал, что чем больше окунался Гелий Михайлович в многокрасочный вихрь праздника, вслушивался в гортанные голоса, в рокот бубна и дробь узких цилиндрических барабанов, которые вдруг напомнили ему напольные вазы с сиреневыми гладиолусами в доме Елены Изосимовны, чем неистовее кружился шаман – Гелию Михайловичу решили показать настоящее камлание, - чем невероятнее оказывалось смешение христианского крёстного знамения с движениями рук, имитирующими полёт совиных крыльев (тем самым напоминая, что насильственное крещение, некогда навязанное чевекам, не только их не переродило, но, напротив, само ассимилировалось ими, до неузнаваемости перемолотое исконной языческой обрядностью), чем больше Гелий Михайлович всматривался и вслушивался в происходящее, тем чужероднее, а потому враждебнее оно ему казалось. У него даже разболелась голова, он подумал, что это тоже знамение: подобает ли ему, русичу, принимать участие в этаком бесовски-завлекательном действе, которое – точно от лукавого.

     Подошедшему к нему Перельману он сказал, что благодарен за всё увиденное и услышанное, это очень поможет ему, Гелию, написать, наконец, заключение, которое так долго ожидает от него управление.

     Перельман, истый сын своего народа, тысячелетиями приученного улавливать малейшую тень опасности в общении с партнёром, всполошился:

     - Так вы-таки, наконец, убедились, какой это замечательный народ и что мы можем потерять, если загоним его в таёжную резервацию, в непривычную среду?

      - Зачем же так мрачно, Евгений Романович? – возразил Гелий Михайлович, как-то не с добром напирая на вполне русское имя и отчество Перельмана – меня, мол, не проведёшь. – Мы знаем случаи переселения народов, которые никак не нанесли ущерба их развитию.

     - Вы, может быть, имеете в виду Биробиджан, куда от счастья подалось советское еврейство? И что – кто от этого выиграл? Россия? Евреи? Или, может, вы считаете, что крымские татары очень выиграли от своего переселения? – взорвался заводной Перельман.

     - Ничего я не имею в виду, - без раздражения парировал Гелий, - вы хотели показать мне самобытность этой народности, я её увидел. Но человечество развивается, и я не думаю, что надо заклинивать это развитие через посредство отживших, архаичных обычаев. Их можно и даже нужно записать на плёнку, можно написать о чевеках книгу, - не без ехидства полоснул он взором Елену Изосимовну, - но сохранять эту архаику!..

     - Я вас понял, - вздохнул Перельман. – Вы в своём заключении так и напишите, и тогда – конец Чевенголу, конец Чугунашки и всему тому, что мы берегли тут и возрождали, и даже продолжали. Несмотря ни на что. Именно – несмотря. Может, вы думаете, вокруг всегда была голая степь? Тут земной рай был, это я вас уверяю не с чьих-то слов, я тут родился. Я ещё застал сиккимовые рощи – теперь только кустики остались. Чевеки резали из сиккима ларчики и всякую утварь, и даже женские украшения. Такие, что за время оно их в Китае на шелка обменивали. Сикким вывозили за границу, да, да, не удивляйтесь, росло здесь такое диво. Так всё же вырубили под корень, когда упразднили округ. А чем, скажите, заниматься чевекам? Идти в шахту? Они пошли. А что вышло? Они веками были лесные и степные люди, они мастера. Понимаете, мастера. Не хуже ювелиров. А их загнали под землю. С кайлом. И удивляются – запили! А мы – несмотря! – связывали ниточки – вот даже пробовали опять сикким выращивать, только куда там – земля плачет. Земля этого их завода загодя боится, вот что я вам скажу.

     - И всё-таки я не вижу, зачем надо сохранять, а тем более продолжать обряд камлания – так, кажется, называется? Не вижу, зачем при свадебном обряде сыпать зерно за правое и левое плечо – «для демонов», это же пережиток, и вредный пережиток – прикармливать демонов, знаете ли…

     - Но это же доброе и злое начала человека, а не просто демоны, - вмешалась Елена Изосимовна, - это же напоминание: не убивай в себе человеческое, не предавайся гордыне, не тщись быть равным божеству, добро и зло соседствуют в человеке, будь терпим…

     Говорила она горячо, но Гелий Михайлович уже не вникал в смысл ею сказанного. Противоречащего куда более однозначным нравственным заветам, почерпнутым из Евангелия, которое он с недавних пор почитывал. Всё увиденное было «чужое», как и она была «чужая», несмотря на минувшую колдовскую ночь, и почему-то Гелию Михайловичу вдруг вспомнился её шёпот, горячечный, гортанный голос с пением, с придыханием, с посвистом, которые сегодня на празднике звучали.

     А Перельмана он больше не замечал. После того, как тот так прямо ему, Гелию, и заявил:

     -   Почему вы считаете ненужной архаикой обычаи чевеков, ведь вот только что мы отметили тысячелетие крещения Руси, и никому не пришло бы в голову считать отжившей древностью, скажем, обряд причастия или церковные песнопения…

     Вот после этого Гелий Михайлович Перельмана уже в упор не видел. Подумать только – церковную православную атрибутику, символику высочайшей духовной культуры, приравнивать к балаганному действу, которому он, Гелий, стал свидетелем! И как не согласиться с разговорчивыми ребятами из курилки в его конторе, которые предъявляют свой счёт перельманам со странно обрусевшими именами и отчествами…

     Раздражение в нём росло, и в поезде, возвращаясь из Чевенгола, он Елене Изосимовне рассказал о случае с упавшей со стены иконой и добавил:

     - Никогда себе не прощу, что попался на такую удочку – поехал на этот ваш праздник. Да ещё провёл ночь в доме этого, как его, Перельмана. Господи, узнай кто в моём управлении, с кем вы меня свели, меня же засмеют.

     А я с ним ещё дискутировал…

     - Чем же Перельман так не потрафил, - изумилась Елена Изосимовна, - вас что, смутила его фамилия?

     - Ну, фамилия – не фамилия, только такие связи мне ни к чему! – помрачнел Гелий Михайлович. – Я этих Перельманов знаю. Теперь считает, наверное, что меня «купил» - кассеты свои показал, и ведь может приехать ко мне и жать меня по чевекскому вопросу, чтобы я отнёсся к нему на его, Перельмана, лад, то есть на ваш лад, - уже зло добавил он, - тогда как сигналы об алкоголизме и вырождении были по существу. Думаете, я не видел, сколько арака привезли чевеки? Полные лодки!

    - Гелий Михайлович, - оскорбилась Елена Изосимовна. – Вы знаете как изгнали Адама и Еву из рая?

   - Это каждый школьник знает! – буркнул Гелий Михайлович.

   - Так вы ещё и призадумайтесь, почему на несчастного Сатану все шишки валятся без малого две тысячи лет. Он же из Адама и Евы человеков сделал. Через яблоко познания. И всё их потомство, которое рая и во сне не видели, скорбело о потерянном рае и искало виновного, и нашло: конечно же, Сатана. А виновато – познание. Знаете, как в Екклесиасте – «многие знания, многие печали». Вот вы – тоже ищите, кто виноват, что порушены ваши святыни…

     - «Ваши», - хмыкнул он, - а вы-то – не русская? Вы хоть как по паспорту-то пишитесь?

     - Я – русская. Но я точно знаю, что распад российской культуры за последние почти сто лет – никак не происки перельманов, и вовсе не они – тот Сатана, который отнял у России её рай. Да и рай ли? О том рае, к которому сегодня зовут «Земляки», они-то ведь тоже знают едва-едва понаслышке. И кричат – долой познание и убьем Сатану! Ведь так?

     - Не знаю, с «Земляками» не общаюсь, - бесстыдно покривил душой Гелий Михайлович, - но ваше толкование Библии кощунственно, я не хочу больше говорить на эту тему.

    - Почему же кощунственно? – возмутилась Елена Изосимовна. – Разве не единственная вина сатаны, что он был пропагандистом познания? Что, познание это плохо? Были бы у потомков Адама и Евы пистолеты – пристрелили бы где-нибудь Сатану, знаете, как в том ковбойском анекдоте с бородой: «он слишком много знал». Ваши «Земляки», что, перельманам познания не прощают? – уже ехидничала она.

     - Я же сказал – не хочу больше на эту тему разговаривать! – оборвал её Гелий Михайлович, не зная, что возразить. Некоторым образом разбираясь в Евангелии, он Библию мало читал, считая книгой скорее неправедной, потому что иудейской. О Екклесиасте был лишь смутно наслышан, а вернее всего, ещё очень нетвёрдо и скорее на ощупь бредя по тропам богословия, путал «Екклесиаст» с «Апокалипсисом». Потому самое время было сменить тему или обиженно прервать разговор. Что он и сделал.

    Елена Изосимовна тоже предусмотрительно умолкла. Потом решила, что винить Гелия Михайловича глупо, ведь для неё не ново, что у него «каша в голове», смесь веры и суеверий, так – некий туман… И эта история с упавшей иконой… Подумала, что надо будет обстоятельно об этом рассказать Косте – смеху-то будет. Оба они равно сочувственно относились к тому, что называли «кашей в голове». В последние годы особенно, когда чуть не знамением времени стала смесь популярно изложенной теософии и православных обрядов, слепая вера в могущество экстрасенсов и готовность следовать проходимцу, объявленному гуру, - лишь бы почуднее было. Она Гелия Михайловича простила.

    Теперь они сидели молча и каждый думал о своём. Елена Изосимовна, несмотря ни на что, а вернее, вопреки всему, с нежностью вспоминала о прошедшей ночи и хоть и называла Гелия Михайловича по имени-отчеству и на «вы», а всё же чувствовала, что роднее его никого у неё нет – даже Костя отдалился куда-то в неопределённость – и никого не надо, и что она век готова слушать сетования по поводу упавшей иконы, как бы это её не смешило, и готова гадать ему на картах и толковать сны, лишь бы гелий был с ней рядом, лишь бы прошедшая ночь не была последней. Она даже прикидывала, не умея, хотя бы и в порыве нежности, уйти от своей язвительности… она прикидывала про себя, сколько понадобится времени, чтобы с помощью Кости «очеловечить» Гелия Михайловича, потому что и мысли такой не хотела допустить, что Костя так и не примет Гелия, только потому что он не «свой». Они-то с Костей должны же хоть как-то от Гелия отличаться – что значит «свой-не свой».

     Её мать, чевекского старинного рода, много лет оплакивала своего русского мужа, и весь уклад в их доме, даже когда в него вошёл отчим, чевек Фисоев, оставался, как при отце. Что не мешало отчиму писать свою книгу о чевеках, Косте болеть, например, за Прибалтику, радея её интересам, а ей, Елене Изосимовне, - второй год вести свою маленькую войну с могущественными столичными конторами за чевекские селения. И в то же время так горько сожалеть, что не встретила этого рязанского паренька много раньше, когда ещё не надо было думать, что вот скоро придётся скрывать увядающую кожу на руках, когда перед ними могло быть столько лет, столько лет…

    Она его любила, и давно, - приходилось честно себе в том признаться. И ей было решительно всё равно «свой» он или «не свой», и даже его почерпнутые явно из листовок «Земляков» настроения её не смущали, потому что теперь она знала, что и он любит её.

     В то время, как Елена Изосимовна перемучивалась всем этим, утверждаясь в мысли, что Гелий Михайлович не виноват – он дитя среды, где «свой-не свой» - давно решает отношения между людьми (но вот же их с Гелием отношения, - вопреки всем разделам!), и потому они с Костей должны принять его таким, какой он есть, потому что добра в нём всё-таки куда больше, чем зла, иначе он давно бы перестал ей подыгрывать в её манерах со спорной рукописью.

     В то время, когда Елена Изосимовна, дерзая заглянуть вперёд, так вот мысленно прикармливала демонов добра и зла за правом и левым плечом, чтобы не утратить достойной терпимости, представляя, каким может обрисоваться будущее для неё с Гелием (про себя она назвала его по имени) – не век же довольствоваться мимолётными встречами, - Гелий Михайлович мучился вопросом: какой же всё-таки национальности Елена Изосимовна? «Полукровка» - это он знал. Кого с кем? «Зосима» - вполне русское и весьма в святцах почитаемое имя. А вот «Изосим» - спорно, и «Изосимовна» очень даже подходит на «новодел» (Гелий Михайлович в святцах был всё-таки мало сведущ). И эта дружба её с Перельманом…

     В то время как Елена Изосимовна, умиляясь невинности гелия Михайловича в его заблуждениях, неизбежных при отсутствии «трёх университетов» - да, да, они с Костей большое значение этому придавали, - в то время, когда она, умиляясь его вчерашней простодушной откровенности, решила, как ему помочь в случае возможного сокращения, и приходила к выводу, что, наверное, надо ему рукопись всё-таки отдать – пусть покажет и своих недругов ублажит, - в то самое время Гелий Михайлович думал почти о том же, то есть о рукописи.

     «Сейчас, если очень настоять – разумеется, нежно настоять, - рукопись Изосимовна отдаст». Почему-то сейчас он так её про себя называл.

     Были, правда, у него сомнения по части этики: как после чевенгольской ночи будет выглядеть такая настоятельность? На всякий случай он решил «навести мосты»: взял руку Елены Изосимовны, погладил и нежно поцеловал.

     - Не знаю, какой волной нас с вами прибило друг к другу, но за праздник спасибо! – сказал он со значением, так что «праздник» она могла понять, как хотела, лучше, если бы поняла, как ту чевенгольскую ночь.

     Стоило ему дотронуться до её руки, как острое желание охватило его, - глупость-то какая: «чужая» говорил он себе вчера… Да будь она хоть турчанка, хоть африканка – она из него вновь мужчину сделала, теперь никого, кроме неё, не нужно, что он – дурак, не понимает, какое чудо эта женщина?

     На том они вернулись из Чевенгола, на том вошли в дом Елены Изосимовны. Костя вежливо поздоровался с Гелием Михайловичем:

     - Ну, как праздник?

     - Очень своеобразно, никогда подобного бы не представил! – вполне искренне ответил Гелий Михайлович.

     Обедали все вместе, чинно-мирно, и Елена Изосимовна с тихой радостью оглядывала Гелия и Костю – ничего, вполне прилично смотрятся рядом. Ей-то с Костей всё равно, какого роду-племени Гелий Михайлович. (Костины вспышки её всё-таки хотелось объяснить родственной ревнивостью – чтоб посторонний в доме не появился). А Гелий – если «очеловечится», она не сомневалась, что так непременно случится, - поймёт бредовость своих идей, да и какие они, эти идеи? Вычитанные в плохих журналах и услышанные на истерических сходках с плакатами, писанными чуть не древне-русской вязью, требующие оставить на телеэкране только спортивные передачи и «Служу Советскому Союзу». И что только могло привлечь солидного Гелия Михайловича на такие сходки?..

     После обеда Костя удалился в свою комнату, деликатно их покинув, хотя обычно пытался не оставить вдвоём, насколько позволяли приличия. И Елена Изосимовна с Гелием Михайловичем ушли в кабинет, где она показала ему свою серую тетрадь, пообещав, что когда-нибудь позволит заглянуть в её записи (так, пустяки, что-то вроде дневника). Сидя на зелёном бархатном диване, просветлённо слушали Бортиянского – у Елены Изосимовны собраны были чуть не все пластинки, выпущенные Московской Патриархией по поводу тысячелетия крещения Руси, некоторые она добыла для Гелия Михайловича и недавно подарила ему в день рождения, - они слушали Бортиянского, а мысли и мечтания влекли их в доступный для каждого из них райский закуток, каким каждый его себе представлял.

     Елена Изосимовна с радостью вспомнила, что поездка в Чевенгол и всё, что там произошло, включая и волнения, связанные с праздником и размолвкой Гелия Михайловича с Перельманом, прошли для неё «безнаказанно» - сердце билось ровно и спокойно, словно и не было никогда того приступа, который врачи чуть было не посчитали инфарктом. Как же обернутся дальше её отношения с Гелием? Она почти с уверенностью полагала, что «чевекское дело» выиграно, а Гелий Михайлович в это самое время упивался ангельскими голосами, как бы омывающими душу, и решил, как подойти в разговоре с Еленой Изосимовной к рукописи. Он уже точно знал, какое напишет заключение по щекотливому чевекскому вопросу – Бортиянский просветлил его, он чувствовал себя открытым для ветра и солнца. И всё тёмное, что светлоте мешает, да сгинет!..

     Но рукопись – аргумент в руках Елены Изосимовны – была опасна, как взрывчатка. Что, если напечатает? Елена Изосимовна вовсе не относилась к тем покладистым, наиболее привлекательным для него женщинам. Он любил её. Теперь он твёрдо это знал. Но и побаивался того стального стержня, который угадывал в основе её личности. …И потому рукопись он должен отсюда увезти. Надо, чтобы её не стало. Елену Изосимовну – тоже увезти из этих мест. Пусть Константин Сафронович, братец её, в родительском доме остаётся. Она же последует за ним, за Гелием. Пусть дом у него не такой, как у неё, но, по столичным меркам, более чем приличный.

     Если привезти в управление рукопись, да положить на стол заключение, которое от него два года ожидают, сокращение ему не грозит. Более того, он даже начал лелеять некую надежду: сократят других, а ему, глядишь, засветит, хоть маленькое, а повышение, ну и, разумеется, надбавочка. «Надбавка, надбавочка», - твердил он мысленно, почти бездумно, как весёлый мотивчик. К деньгам Гелий Михайлович относился не просто уважительно, он их любил за все возможности, в них сокрытые. Но любя, берёг, и порой даже скаредничал, немало веселя сослуживцев. И про себя говорил не деньги, а «денежки». Впрочем, он был охотник до уменьшительных, ласкательных слов. В Крыму, увидев море, - курлыкнул «моречко», разглядев при гадании червонную даму – млел «невесточка»…

     …А что у Изосимовны в отчестве буква лишняя – так это ещё надо в святцах проверить, что и как…

     …Да и что он, в самом деле, отчёт кому должен отдавать? Увезёт её, и всё тут.

     Но – сперва рукопись. Если так ей всё прямо и выложить, рукописи он не получит. Так что «пожалиться» на грозящее сокращение. Ничего страшного. А потом… Не одна, не две чевенгольские ночи ожидают их впереди, так что какие могут быть у них счёты…

     «Чевекский вопрос» просто-таки витал в доме Фисоевых, и три человека, которые сейчас в этом доме маялись, вопрос этот решали мучительно и каждый по по-своему. На каких-то перекрёстках решения их пересекались, чтобы вновь разбежаться на непреодолимую, казалось, дистанцию друг от друга.

     У себя в спальне Костя яро переживал то, что «праздник прошёл очень самобытно». А «этого хмыря» он видел насквозь. Распишет песни и пляски, предложит великодушно на базе Чевенгольского самодеятельного ансамбля создать какие-нибудь «клубы по интересам» и притом пересилить всё-таки чевеков в тайгу, в резервацию. Пусть бы туристам показывали самобытное житьё-бытьё реликтовых аборигенов.

     Елене Изосимовне он не мог простить не только дивного блеска, который появился в её взоре после возвращения из Чевенгола, но и того, что она называла «космичностью», а он «космополитизмом». Скажите – «на определённом уровне культуры стираются национальные барьеры!» Его отец тоже так считал. И всё-таки писал свою книгу про чевеков и про их право именно на национальное самоопределение. И Костя верил в недопустимость барьеров – пока в переписи населения не оказалось, что его, чевека-Кости как такового, не существует, а появился другой, вымышленный русский молодой человек, почему-то присвоивший его, Костины, паспортные данные.

     Два года якшаясь с этим «рязанским лаптем», Елена Изосимовна так и не выбила из него заключения, которое бы подтверждало прошение чевеков о возврате былой автономии. Он даже ловил себя на недоброй мысли – будь его Лена, Леночка, Лейла не полурусской, а вполне и стопроцентно чевекской женщиной, она бы не только давно дала от ворот поворот этому совершенно бесполезному и даже вредному для чевеков чиновнику, но сама бы повезла в столицу чевекские петиции, сама бы выступила не только, скажем, в «Красном Чевенголе», но и в своей областной газете, а то и в центральной прессе могла бы – сейчас никому не заказано…

     И вся эта тягомотина с рукописью просто его смешила. Костя не придавал рукописи большого значения, считал, что она – скорее раритет для академических кругов а меньше всего – аргумент для тех ведомств, которые затеяли строить завод именно на этом пятачке Чугунашки, где ещё жили чевеки.

     Он злился на Елену Изосимовну и на Гелия Михайловича: рукопись для них, по его глубокому убеждению, - просто пароль для встреч. И заблуждался.

     Потому что в зелёном кабинете, где, омывая от скверны человеческие души, звучали хоры Бортиянского и Кастальского, Гелий Михайлович очень даже пристрастно и вовсе не в личном плане – по крайней мере не в перворяд – думал об этой рукописи. Сославшись на неё и на описание увиденного праздника, он может вполне честно предложить половинчатый вариант: пусть, после поселения в тайгу, чевекам выделят полномочия национального района. Пусть откроют свои две-три школы. Да и на базе художественно-самодеятельного ансамбля «Песни Чугунашки», они получат призрачное право не забывать родной свой язык (да они его уже и забыли!) – пусть старинные песни заучивают, ну и справляют свои обряды, ради бога, кто мешает? Даже ещё лучше, это же настоящий аттракцион для любого гостя.

     С него же, Гелия Михайловича, никто и не требовал решительных и на самом деле что-то определяющих заключений – была бы, пока не поздно, «бумага», позволяющая «закрыть вопрос» с минимальным шумом. В былую, ещё недавнюю, пору и бумаги такой бы не потребовалось, нашли бы выход. Но что поделаешь, времена! Газетёнка «Красный Чевенгол» шебуршится, а что – Минск не шебуршится, или Степанакерт? Ну и что? Он, Гелий Михайлович, делает своё дело. С него требуется заключение «в духе времени», то есть пристойно устраивающее обе стороны. А он – стрелянный в составлении всяческих заключений и актов. И, глядишь, он, Гелий Михайлович, не только при чине, а под это, уже который год длящееся перелопачивание столов и кресел, даже может пойти в гору.

     Но Изосимовна, которая со своих котурн, может, вообще никогда не сходит (так ли уж никогда – а Чевенгол?), поймёт ли его каждодневные чиновничьи заботы и расчёты? Да, да чиновничьи. И нечего ощериваться, дорогие мои, на слово «чиновник». Ему, Гелию, нравился его чин, в его конторе, за его столом. Он всегда знал, что и как делать, он уверенно шёл по ровной накатанной до него дороге. Не любил риска? Да, уверенность и привычность ценил пуще всего. А сейчас – рушится, рушится всё!.. Но разве она это поймёт? – уж начал, было, Гелий Михайлович на Елену Изосимовну злобиться, так что и Бортиянский не помогал. И, думая так, - он ошибался.

     Потому что Елена Изосимовна как раз задавалась вопросом, как примирить в себе непреодолимое влечение к Гелию Михайловичу, которое ещё так недавно поэтически именовала «то, для чего не знаю слова» (тогда как сейчас стало вполне ясно, что это просто любовь), со столь же непреодолимым соблазном отдать ему рукопись. И тем самым «закрыть вопрос»: он удержится на плаву, а она раз и навсегда освободится от нелепых иллюзий, будто неопровержимые доказательства, собранные её отчимом, могут что-то изменить. Нехороший осадок оставила в её душе реакция Гелия Михайловича на чевенгольский праздник, равно кА и его коротенькая схватка с Перельманом. Она вдруг отчётливо поняла – борьба её бесполезна. Видно, крепко попал Гелий Михайлович под влияние тех ратников, которые после крушения «святынь» взялись искать виновных. Да и не он один.

     У Елены Изосимовны хватало познаний, чтобы припомнить закономерность: во все неуютные времена появлялись на земных дорогах блаженные – безобидные и не вовсе. Им всё прощалось. С юродивого что взять? Но мало ли находилось и охотников поработать под «божьего человека». И тогда под сенью иконки, беззащитной от людского зла, взвихрились беды над каким-нибудь Бердичевым. А бесноватые, в пивном погребке ли, на высокой ли трибуне, обрушивали на земной люд апокалиптические шквалы…

     «Время блаженных и бесноватых!» - подумала она, вглядываясь в лицо Гелия Михайловича, который, запрокинув голову на спинку дивана, не то наслаждался Кастальским, не то подремывал (на самом же деле лихорадочно раскладывал в мыслях свои пасьянсы на тему «чевекского дела»). Кто знает, если припомнить изыскания Гелия Михайловича по части лишней буковки в её отчестве, а также его размышления о том, что сулила упавшая со стены иконы, - кто знает, не вписывается ли вполне в это странное время и Гелий Михайлович?..

     И тогда борьба за чевекские селения вдвойне бесполезна, потому что никакие аргументы не сотрут с них, чевеков, их чужеродности в глазах Гелия Михайловича и ему подобных детищ нынешнего блажного времени, и, стало быть, чевеки обречены…

     И ещё более крамольная мысль посетила Елену Изосимовну в этот просветлённый час прослушивания церковных хоров. А нужно ли вообще бороться за «чевекское дело»? Вот – Костя. Стоило случиться этой нелепой, хотя и вправду драматической переписи, - и забыты и забыты все высокие идеи космического братства людей, которые всегда обитали в их доме. И вот уж – «рязанский лапоть», «стёртость национального самосознания», «дамские заботы» зазвучали за их вечерними чаепитиями в полный голос. И так ли уж отличается Костино «не свои» от «чужеродного» из лексикона Гелия Михайловича?..

     Нет, она, Елена Изосимовна, верит в людское братство и потому попытается примирить Костю с Гелием. Да, она отдаст Гелию рукопись, потому что ему рукопись поможет, а для дела – если всерьёз, для дела, как его мыслит Костя, - ничегошеньки эта рукопись не значит. Так – поэтическо-утопические изыскания интеллигента Софрона Фисоева на тему самобытности национальных культур. На этом витке размышлений Елена Изосимовна и прервала маету, потому что теперь окончательно потеряла ориентир: какую именно позицию занимает она в чевекском вопросе…

     Когда Елена Изосимовна, вынув из секретера рукопись Фисоева, молча протянула её Гелию Михайловичу, он ещё не понял её пробуждения – «ой, нет, ничего больше я читать не буду, я и так уже наизусть вызубрил, что здесь написано!»

      - Я отдаю вам рукопись, правда, на короткое время, - подчеркнула Елена Изосимовна, - для того, чтобы вы могли, в конце концов, отчитаться в вашем управлении. Ну, и чтобы наши с вами встречи, наконец, выбрались из под деловой ширмы…

     Гелий Михайлович себе не поверил. Рукопись лежала у него на коленях, он ею владел, причём без малейших усилий или ухищрений, которые только что лихорадочно измышлял. Нет, эта женщина действительно чудо и он её не упустит. Будь она хоть трижды огнепоклонницей, ему, в сущности, какая разница? Ну, не вызывают у него симпатии не чевеки, ни тем более Перельман. Ну так что же? Ему всё нравилось в ней – вот только бы чуть побольше ей мягкости и чуть поменьше ума, что ли, нет, не ума, конечно, а этого стремления встревать во всякие проблемы, в том числе чевекские. Но, если увезти её отсюда, свести с людьми нужного и полезного направления мысли…

     Он поцеловал у Елены Изосимовны руку, прижался головой к её коленям – теперь он уже лежал на ковре возле её ног.

     - Спасибо! Спасибо! – твердил он глухо, рукопись я долго не задержу, только приведу в порядок документацию и сразу же вышлю. Или лучше – привезу.

     - Привези! – сказала она, назвав его на «ты», ероша рукой его редковатые волосы, которые из-за обильной проседи казались светло-пепельными.

     Он поднял к ней лицо и заглянул в серо-сиреневые глаза, испытывая мучительное смятение, оттого, что знал – никогда больше эту рукопись она не увидит. И опять же – ну и что?! Их любовь – теперь он тоже не боялся назвать так всё то, что их связывало, - важнее чевекских дел, и бог с ними, с делами, разве не смогут они славненько сосуществовать в их особом, закрытом для всех прочих мирке… Он даже мысленно несколько раз повторил сам для себя слово «мирок». Что-то тёплое, как её колени, в которые он зарылся головой, защищённое со всех сторон, слышалось ему в этом слове, которое он решительно противопоставлял теперь абстрактному слову мир…

     Поздним вечером Костя холодно, но учтиво простился с Гелием Михайловичем. Как обычно Елена Изосимовна поехала провожать его в аэропорт, и пока она не вернулась, Костя испытывал тревогу и почему-то жалость к ней. Его досада улеглась, «этот человек», покинул дом, может, даст бог, надолго, так что радоваться бы надо. А он тревожился. И – да, да, жалел свою Лену, Леночку, Лейлу, потому что понимал же, как тяжко ей каждое расставание, и в какой неразрешимый ребус улеглись её отношения с «хмырём». И это после того приступа, в котором он прежде всего винил себя. Он решил, что будет вести себя с ней возможно мягче, и даже виду не подаст, что не без ревности прочёл на её лице столь явственный отсвет Чевенгольского праздника.

     Вспомнив о Чевенголе, потянулся к секретеру. Рукописи там не было, но он никак не мог представить, что в это самое время столь неудобная для многих рукопись уже парит над землёй на недосягаемой высоте, возможно, на пути к своей гибели. И когда его Лена, Леночка, Лейла вернулась из аэропорта, он её о рукописи даже не спросил – мало ли куда она могла её положить.

     Хоть и была уже поздняя ночь, брат и сестра уселись на кухне за чаепитие, они любили такие поздние чаёвничания, оба – «люди ночные». Мир, покой и мир овевали круглый старомодный стол, лампу под зелёным стеклянным абажуром – её некогда переделали из старинной керосиновой, ещё при жизни отца Елены Изосимовны. Теперь они были опять вдвоём, и ничто не мешало их единению, когда взгляд заменяет слово, интонация голоса – монолог. И оба (как ни странно, и Елена Изосимовна тоже) предавалась блаженству этого согласного уединения. Пока она была с Гелием, всегда испытывала необъяснимое напряжение, словно вся она – туго натянутая струна, которая вибрирует, на грани звонкого разрыва. И всякий раз, когда они с Гелием Михайловичем расставались, она испытывала расслабленность и иногда, только что проводив его, укладывалась под любимый плед и засыпала мгновенно, и спала по десять и по двенадцать часов, «как подстреленная» - так говорил Костя.

Ждем Ваших отзывов.

По оформлению и функционированию сайта

 [Главная]  ["Пиковая дама"]  [Фотоальбом]

 [Колодец чудес]  [Страсти по неведомому]  [Вкус пепла]  [Через сто лет после конца света]

 [Каникулы усопших] [Карточный расклад]

Найти: на

Rambler's Top100  

 

© 1953- 2004. М. Кушникова.

Все права на материалы данного сайта принадлежат автору. При перепечатке ссылка на автора обязательна.

Web-master: Брагин А.В.

 

Hosted by uCoz