ЧЕВЕНГОЛЬСКИЙ ПРАЗДНИК
Страница
3 из 3.
[
1 ] [ 2 ] [ 3 ]
Потом жизнь входила в колею, дни тянулись за
днями, она вносила в серую тетрадь свои записи, скрупулёзно фиксируя, кто кому
звонил первый, Гелий – ей или она – Гелию, и о чём говорили, и как продвигаются
«чевекские дела», конечно же.
Сюда же, в серую тетрадь, с предельной
откровенностью Елена Изосимовна вписывала свои наблюдения, «препарируя» Гелия
Михайловича с профессиональной дотошностью и иронией журналиста, слывшего в
области «не из безопасных». Она и сейчас, как только поднялась из-за стола,
вписала в тетрадку всё, что произошло за последние пару дней, не забыв и
перепалку Гелия с Перельманом и его рассказ об упавшей иконе. Разумеется, с
комментариями. С теми, которыми могла бы уснастить этот рассказ в разговоре
только с Костей. Но Косте из «откровений» Гелия Михайловича она ничего не
передала, опасаясь кощунственности и предательства, каким могло бы оказаться их
с Костей весёлое торжество по поводу очередного проявления «каши в голове».
Потому что, как уже было решено вчера, не виноват же, в самом деле, Гелий
Михайлович, что у него нет тех пресловутых «трёх университетов» и что на
непыльной работе доводится ему общаться, по преимуществу, с такими же, как и
он, мелкими чиновниками, у которых опять-таки в голове та же «каша», и
опять-таки по тем же причинам. Так что обсуждение суеверий и предрассудков
Гелия Михайловича с Костей, притом, как водилось у брата и сестры, «в лицах и с
выражением», было бы надругательством над доверчивостью дитяти, с какой Гелий
Михайлович поверял Елене Изосимовне о своих слабостях.
Тем жестче и без всяких обёрток оказался
её рассказ, записанный поздней ночью, когда она никак ещё не предполагала, что,
возможно, закладывает беспощадную мину под самый что ни на есть фундамент
будущего житья-бытья Гелия Михайловича. Закрыв тетрадь, Елена Изосимовна
вздохнула, отметив про себя, что тем не менее уже сейчас, когда Гелий
Михайлович, может, ещё и до дому-то не добрался, она тоскует о нём и готова
лететь за ним следом и что любовь всё-таки не бывает «за», а только «вопреки»…
Перельман прислал Елене Изосимовне
восторженную «корреспонденцию»: «Чевенгол ликует – праздник очень сплотил
людей, из отдалённых селений шлют письма и приезжают, привозят старинную
утварь, знаменитые сиккимовые ларцы, обшитые перламутром праздничные воротники,
сиккимовые чётки, украшенные резьбой, каповые ковшики, - из того же особого,
как бы светящегося на срезе, капа, который растёт только на сиккиме, - словом,
всё то, чем славились местные умельцы. Но что ещё важнее, - присылали и
привозили тексты преданий, заклинаний, плачей, выстраданных совсем недавно –
что такое в истории народа какие-нибудь полвека! А повод для них –
печально-известные исчезновения наилучших сынов Чевенгола, обвинённых в слишком
страстной приверженности своим нравам и обычаям и, наконец, своей письменности,
- подумать только! – когда имеется для всех удобная и всех унифицирующая
(единая на всю страну) письменность. Так что это ли не доказательство, что мы
имеем дело с живой животворной культурой, а не с архаикой, как изволил
выразиться этот чиновный нахал!»
Так писал Перельман, выражая надежду, что
ей всё-таки удалось, наконец, выбить из «этого погромщика» нужное заключение в
пользу чевекских селений, и что рукопись старика Фисоева сыграла в том свою
роль. В приписке Перельман сообщил самое важное: из соседнего академгородка
прислали извинения – очень, мол, сожалеют, что не смогли прибыть на праздник,
тем более что получено известие: аж из Канады ожидается делегация учёных,
которым академические круги сообщили о чевекском вопросе и о рукописи Фисоева.
Они жаждут с этой рукописью познакомиться и, более того, установить аналогию
между судьбой чевеков и американских индейцев…
Времени прошло довольно много, а звонков
из Москвы Елена Изосимовна не дождалась. Она знала, что Гелию Михайловичу ещё
предстоят поездки, и не очень беспокоилась, хотя вечерами вписывала в свою
тетрадку немало безумных и отчаянных слов, а иной раз, сердясь, - слов колких и
хлёстких, на какие была мастерица. Напоминание Перельмана о рукописи она
восприняла как знамение: надо позвонить Гелию.
Но это были мысли вчерашние, мысли для
серой тетради, а наутро она одумалась и решила, что подождёт. Ничего, ещё
лучше, ситуация с заключением, которое ожидалось от Гелия Михайловича,
прояснится, тогда и перезваниваться будет заделие. И, подумав так, ужаснулась –
неужели и сейчас тоже для общения друг с другом им всё ещё нужно заделие? Так
он, поди, потому и не звонит – заключения ещё не настрочил. Елена Изосимовна
знала, что Гелий Михайлович – тугодум, «бумаги» составляет подолгу, без конца
их переписывая. Как будто в казённой бумаге что-то меняется от порядка слов в
предложении!.. Он же объяснял, что ещё как меняется: с годами во всех конторах
выработался зашифрованный код, который посвящённые без труда читали, вникая
даже в цвет чернил, коими на «бумаге» проставлена та или иная резолюция…
Елена Изосимовна прождала ещё день.
Несколько раз телефон загадочно тренькал, как бы соединяясь по автомату с
каким-то отдельным собратом, несколько раз даже проклёвывалась пара-другая
звонков межгорода, прерываясь как бы на полузвонке, словно кто-то настоятельно
не мог к Елене Изосимовне пробиться.
«Почему бы это не быть Гелию?» - подумала
она и набрала его номер. Он оказался на месте и, как повелось, не называл её
никак, а говорил безлико, маскируя свои с ней контакты.
- Здравствуйте, Гелий Михайлович!
- Добрый день.
- Как дела с документацией, меня начинает
поджимать время, нужна рукопись.
- Я ещё не имел возможности ею заняться,
но теперь уже вскоре завершу всё дело, - безлико, дежурным голосом отвечал он.
Такой, примерно, состоялся у них почти
беспредметный разговор, который Елена Изосимовна – да, да, глотая слёзы, -
вписала в свою тетрадь.
Тут неожиданно «разразились события» - так
потом определил Костя закономерный ход вещей, приведших к закономерным
последствиям.
Двое канадских учёных в сопровождении двух
давно знакомых с Еленой Изосимовной этнографов из академгородка, которые и
привлекли столь жгучий интерес к рукописи Софрона Фисоева, прибыли в Чевенгол,
куда через редактора её газеты пригласили и Елену Изосимовну.
- Не забудьте рукопись, рукопись – гвоздь
программы! – напутствовал её редактор и даже туманно пообещал, что, вот-де,
может, и случай подоспел, чтобы попытаться эту рукопись издать. Нет, нет, он
ничего не обещает, но вопрос в высших сферах провентилирует, потому что
недопустимо же, в самом деле, чтобы какие-то канадцы увезли эту рукопись с
собой и издали её у себя – этого только не хватало…
- И вообще, вы эту кашу с чевекскими
делами заварили – давайте, расхлёбывайте,
- уже без добра взглянул редактор на Елену Изосимовну, - а то,
понимаете, из Америки к нам делегации едут отстаивать права чевеков и какие-то,
знаете, параллели проводят с индейцами, резервациями и прочими дискриминациями.
Там, знаете, - и он многозначительно вскинул глаза кверху, - там очень этим
визитом недовольны. Вы не сильно-то на времена наши кивайте, - что было, то
будет, где текла вода, там и снова течь станет. Это я вам по дружбе говорю.
Дело делайте, а о небесах помните, - вновь вскинул он глаза к потолку. – Так
что советую – семь раз мерьте, прежде чем возникать с очередными идеями. Про
претензии на национальный округ вы, надеюсь, хорошо наслышаны. Говорят, ваш
брат не последняя скрипка в этом деле. Или я ошибаюсь?
- Не ошибаетесь! – отрезала Елена
Изосимовна и, подписав командировку в приёмной, ушла из редакции в смятении.
Волновал её – кому бы сказать, не поверили – не тон редактора, не недовольство
ею там, высоко, - а то, что разговор с Гелием Михайловичем не только ничего не
пояснил в их отношениях, но ещё и посеял в душе её необъяснимую смуту. Как
будто тоненькая паутинка, что тянулась от неё к нему, напряглась, вот-вот
готовая к разрыву. А уж то, что он задерживает рукопись, которая, как на грех,
не раньше, не позже оказалась в фокусе такого внимания, - «это уже хамство, это
я вообще не знаю, что такое!» - сказала она себе и, поссорившись в душе с
Гелием Михайловичем, отбыла в Чевенгол.
Она пробыла там неделю, оправдала
отсутствие рукописи важностью её для заключения министерской комиссии; учёные –
и свои, и канадцы – посмотрели экспромтом организованный чевекский праздник –
Моление о победе; гости, совершенно завороженные праздником, записывали на
диктофоны, снимали ручной кинокамерой, фотографировали. Елена же Изосимовна
горько вспоминала холодноватый баритон Гелия Михайловича, ничуть не согретый
каким-либо волнением от увиденного в Чевенголе. «Прикармливать демонов –
вредный пережиток», - так он сказал. А если бы видел сейчас расстеленные на
берегу Чугунашки жарко-алые платы в чёрно-белую полоску, на которых в крохотных
баночках стояли зажжённые свечи, - ровно столько, сколько жителей в посёлке, да
ещё десяток, с учётом младенцев, которые могут народиться за этот год. Если бы
услышал грозный и призывный рокот барабанов и горловым голосом спетый гимн
победе, читай, - свободе. Если бы услышал, как рассказывают старики, почему
предания и плачи, сказы и моления надлежит петь только горловым голосом –
потому что «обычным голосом хлеб просят, коня понукают, младенца учат
уму-разуму, а когда о свободе говорят – с богом говорят, праздничный нужен
голос: на праздник в фуфайке не идёшь, лучший халат, шитый раковинами,
надеваешь; чтоб с богом говорить, - тоже самый лучший нужен голос». Если бы всё это увидел и услышал Гелий
Михайлович, неужели бы не встрепетала его холодная душа, никак не подсказавшая
ему, что рукопись, которую Елена Изосимовна ему доверила, надо вернуть,
поторапливаясь…
Пока она так размышляла, гостям показали
знаменитые «Хомутовские пороги» - каменную запруду на Чугунашке, через которую
и окрест пенилась и кипела норовистая Чугунашка, возмущённо преодолевая
препятствие.
А история запруды была не менее
колоритной, чем только что отзвучавший праздник: в не столь ещё и отдалённые
времена некий купец, Хомутов, повадился к чевекам за деревом – сиккимом. Тогда
его по всей округе, как уже помнилось, чуть не леса росли. Дерево особое,
сродни сандалу, было в большой цене, так что Хомутов сперва не скупился –
платил деньгами и щедро, потом привёз, как водилось, «огненную воду» и,
приохотив к ней чевеков, уже платил только ею, так что мужчины, да и женщины тоже,
словно бы потеряли разум и стали как бесноватые. Словом, до этой точки –
история, привычная для всего региона. Но тогда старейшины трёх самых знатных
родов собрались на сходку и порешили отвадить Хомутова от этих мест. Чуть не
все прибрежные селения выставили самых могучих своих удальцов. И те, волоком с
отдалённых предгорий, до которых когда-то добирались воды Чугунашки, натаскали
валуны для запруды. Не ожидавший беды Хомутов на головной лодке первый о
запруду и разбился.
Эта история, частью вымышленная, но тем не
менее весьма поучительная для тех, кто хотел бы приглядеться попристальнее к
нраву чевеков, совершенно восхитила гостей. Они заверили Елену Изосимовну, что
«отныне права чевеков под надёжной охраной межнационального комитета, который
они, канадцы, и представляют», и долго жали ей руки и напоминали, что в
академгородке пробудут ещё с полмесяца, так чтобы она всё же непременно
знаменитую рукопись Софрона Фисоева им доставила. Елена Изосимовна обещала,
успокоенная столь уверенными посулами, тем более что её друзья-этнографы
подмигивали ей из за спины канадских гостей, поднимая большой палец: во, мол,
пошли дела, не сомневайся!
Невесел был только Перельман. Проводив
гостей и оставшись с Еленой Изосимовной наедине, он спросил её напрямик:
- Вы
что, насовсем отдали тому нахалу рукопись Софрона?
- Что вы, что вы! – замахала руками на
него, словно отгоняя демона зла, Елена Изосимовна. – Днями мы получим, наконец,
заключение по сохранению чевекских селений и рукопись, конечно. Представляете:
при поддержке академгородка и канадцев это заключение – спасение Чевенгола.
- Вы так думаете? – уныло качал головой
Перельман. – Во-первых, канадцы приехали и уехали, и не они решают, строить
здесь завод или нет. Во-вторых, за это время столько денег вбухали в проекты и
сметы, в подготовку к строительству, что куда это всё теперь списывать? Вы
оптимист, Леночка, а я – человек, уже достаточно битый жизнью. И смотрите –
получите обратно рукопись Софрона. Если сможете, конечно.
- Что значит, «если сможете»? – вскипела
Елена Изосимовна. – Я сама за ней поеду. Что вы думаете, меня так легко
обмануть?
Ой, не знаю, не знаю! – запричитал
Перельман. – Только бы не оказалось, что сегодня мы в последний раз слушали
Моление о победе на берегу Чугунашки, в родном Чевенголе. Да, да, а что вы
думаете, - это моя родина, я здесь родился, жил и живу, и я не смогу на
старости лет менять родину. Понимаете, они думают, - Перельман куда-то вбок, в
какую-то неопределённую даль мотнул головой, - они думают, жили в степи,
поживут в тайге, человек за жизнь не раз меняет местожительство. Так они
думают. А я вам скажу, что даже если из одного дома в другой переезжаешь, всё
равно как будто с кусочком родины расстаёшься. Новые стены ничего не помнят. А
тут, шуточки, - степь, а там – шуточки, тайга, а я, немолодой человек, почему я
должен заново привыкать?
- А вы разве тоже поехали бы в таёжный
район, если что? – изумилась Елена Изосимовна.
- А куда бы я делся? – чуть не всхлипнул
Перельман. – У меня пол-Чевенгола – родня. И вообще, почему они должны
переезжать, а я почему-то не должен. Даже странно! – как бы обиделся он на
вопрос Елены Изосимовны. – Тут моя школа. Я в ней учился. Я в неё вернулся
директором, хотя меня оставляли на кафедре в Москве. А вы – спрашиваете.
В поезде, из Чевенгола возвращаясь, Елена
Изосимовна обдумывала, как рассказать Косте о рукописи. До сих пор он так
ничего и не знал о щедрости, какую проявила Елена Изосимовна к Гелию, в порыве
охватившей её нежности, - впрочем, не только нежности, а подпав под волну
откровений с самой собой. Когда вдруг яснее ясного видишь, стоит или не стоит
цель тех усилий, которые к её достижению прилагаешь, и вдруг, в оправдание
самому себе, позволяешь усомниться в праведности такой цели, дабы от всяких усилий
освободиться и отказаться…
Когда она рассказала Косте о встрече с
учёными в Чевенголе – а это она рассказала в первую очередь, каким-то женским
чутьём угадывая, что перед дурной вестью надо сообщить все приятные новости,
которые только наскребёшь в ближайшем времени, - он отнёсся к этому серьёзно.
- Может, может, и удастся с помощью
межнационального канадского комитета добраться, наконец, до Чевекского округа,
каким он и был, когда ещё жил отец! Понимаешь, Лейла (почему-то он её именно
так назвал) – округ занимал почти всю область! А теперь мы отстаиваем селения
вдоль Чугунашки и Чевенгол, который и районным центром-то не был в ту пору.
Чевенгол – столица чевеков, смех! Нет, ты представляешь, если добиться округа,
да собрать сюда всех чевеков, сколько их по Сибири разбрелось – разъехалось,
если их всех собрать, если добиться пересмотра переписи по региону, - ты
знаешь, сколько бы выявилось народу в этом вымирающем и как его только не
называют роду-племени. И тогда – инородцев бы вежливо попросить: посторонитесь,
будьте добренькие, дайте-ка нам место на нашей землице…
- Каких инородцев? – бледнея от ярости,
спросила Елена Изосимовна. – И меня бы вежливенько попросил, да? Тебе Гелий
мешает, он – «хмырь», да? Он – черносотенец, да? А ты – не погромщик? Если тебе
дать власть, а?
Зарыдав, она выбежала из кабинета, так
ничего и не сказав о рукописи. Костя пошёл за ней. Мириться. Он обнял её:
- Ну, Леночка, Лейла, ну будет! Мало ли
что человек не выпалит в гневе: я в гневе, понимаешь? С того дня, как меня
сделали не чевеком. Не сыном своего отца, выходит. А тебе не обидно было бы?
Помирившись с братом, Елена Изосимовна
рассказала ему об ожидаемом заключении министерства и о рукописи. И, хотя до
сих пор Костя большого значения этой рукописи не придавал, сейчас, в связи с
приездом канадской делегации из межнационального комитета, акценты смещались –
это он понял сразу. Сейчас рукопись превращалась действительно в аргумент, и,
что ещё важнее, в документ, который можно предъявить должностным лицам, причём
не только в масштабах области, а куда как выше, если и вовсе не за пределами
родной державы. Да, да и об этом подумывал теперь Костя, окрылённый вниманием
канадцев. Он хотел продолжить дело отца. Отец написал книгу, он, Константин
Фисоев, используя её, добьется восстановления национального округа чевеков, и
не меньше.
Но рукопись отсутствовала. Его Леночка,
Лейла отдала труд отца «московскому хмырю». Чужому, враждебному их дому и их
единению.
- Дай мне его номер! – потребовал Костя. И
она дала.
Костя набрал телефон Гелия Михайловича и
пока набирал, Елена Изосимовна надеялась, что того не окажется на месте.
Впрочем, втайне надеялась и на обратное – пусть бы был, и пусть Костя сам
потребует от него рукопись. Чтобы ей не нужно было вводить в их отношения этот
колкий вопрос.
Гелий Михайлович был на месте. Вечером,
пытаясь вспомнить этот разговор, вернее, то, что говорил Костя, ничего записать
она так и не смогла. Слишком волновалась, когда слушала, и подробности
перезабыла. Помнила твёрдо только лишь одно: Костя пообещал Гелию, что будет
ему названивать ежедневно и помногу раз в день, пока тот сам эту рукопись не
привезёт на блюдечке с голубой каёмочкой.
С Костей они не разговаривали. Гелий не
звонил. Она ему тоже. В конце недели вечером, когда она, сидя в кабинете, в
отчаянии листала свою потайную тетрадь, перечитывая всё в ней написанное, как
бы вновь переживая историю своих отношений с Гелием Михайловичем и выискивая
даже в малозначительных его словах, так скрупулёзно тем не менее ею
зафиксированных, малейшие приметы, которые бы могли подсказать ей, правый или
левый демон простирал крылья сейчас, сегодня над ним, и великодушия или
коварства следует ей от него ожидать и к чему себя готовить, в эту пору вошёл к
ней Костя.
Сел на диван. На зелёный диван, на котором
сидя, они оба, Елена Изосимовна и Гелий, слушали Бортиянского после
Чевенгольского праздника. Костя сидел молча, опустив голову, опираясь локтями о
колени, кисти свисали между колен. Так он сидел, когда попадал в трудные
полосы. На этом же диване он так сидел, когда умер Софрон Фисоев. Она знала эту
позу и ждала беды.
- Сестра, Лейла, что же ты наделала? –
укоризненно, чуть не шёпотом сказал Костя.
- Котя, милый, - она назвала его так чуть
не впервые за долгие годы, детским его именем, - что, что случилось, ты
рассержен?..
- Я не рассержен, - так же тихо сказал
Костя, - я огорчён. Рукописи моего отца больше нет. Я отдал её тебе, и ты её
погубила. Ты погубила мои планы, и всё дело моего отца.
Так,
тихо и горько, Костя рассказал Елене Изосимовне о своём последнем, сегодняшнем
разговоре с Гелием Михайловичем.
Гелий Михайлович, подняв трубку, был
приветлив, словно и не было у них с Костей взаимного неприятия, особенно же
того разговора о рукописи, которую он, Гелий Михайлович, по требованию Кости
«обязательно вернёт на блюдечке с голубой каёмочкой».
- Ну вот, я вам зачитаю текст заключения,
которое уже выслал к вам в область, в двух экземплярах, на облисполком и в
обком партии. А вам я привезу копию. Завтра вылетаю… - объявил Гелий.
После чего Костя услышал текст заключения.
Поразительно совпадающего с наихудшими его, Костиными, предположениями. Всё
было, как он предвидел: выселение чевеков в таёжный район, ходатайство о
предоставлении им районной самостоятельности – ввиду их малочисленности, об
округе и речи быть не может… Но Костя не подал виду, как сразило его
услышанное.
- Значит, завтра к вечеру мы вас ждём? –
приветливо переспросил он. – Рукопись вы, стало быть, привезёте?
- Рукопись? – замялся Гелий Михайлович. –
У меня уже нет рукописи. После разговора с вами я не хотел нести
ответственность за такой ценный документ и передал рукопись замминистру.
Насколько я знаю, он сам ею распорядится.
- Как это распорядится?
- А как найдёт нужным.
- Вы имеете в виду – распорядится нам её
переслать?
- Не обязательно. Если рукопись
представляет особую научную ценность – это определит специальная комиссия, - её
могут передать в соответствующий институт, вы же не можете быть против, автор
трудился для науки…
Дослушав до этого витка разговора Костин
рассказ, Елена Изосимовна почувствовала странное жжение около сердца, боль
разрасталась, ей не хватало воздуха.
- Открой окно, - попросила она. Сев у
открытого окна в кресло и не поворачиваясь к Косте, спросила:
- Значит, он приезжает без рукописи?
Завтра?
- И это всё, что ты поняла? Что он
приезжает – свидание состоится? – взвился Костя.
Она не отвечала.
И долго не отвечала.
Сидела молча в кресле, держа на коленях
знакомую Косте серую тетрадь. Оцепеневшими пальцами. Потому что она была
мертва.
Костя Гелия о кончине сестры не оповестил.
Его охватило странное, холодноватое спокойствие. Словно свершилось нечто, что
неизбежно должно было произойти, и именно в это время, и чего он наверняка
ожидал. Он понял, что с того первого сердечного приступа Елены Изосимовны он
готовил себя к тому, что произошло. Хотя тогда всё так легко обошлось, и даже
была та окаянная поездка, после которой
появилось у Лейлы некое свечение в лице, дотоле им, Костей, не виданное.
Он сел на диван и вглядывался в неё.
Мёртвую. Такую спокойную. С серой тетрадью на коленях, в которой – он знал – её
записи. Он опустился на ковёр рядом с креслом. Прижался головой к её коленям,
не подозревая, как точно повторяет Гелия Михайловича при последней его встрече
с Костиной Леной, Леночкой, Лейлой. Тихонько взял из её рук тетрадь, закрыл в
секретере. Позвонил в «скорую помощь». После смерти отца он уже знал, «как это
делается».
Когда неотложка уехала, выдав
соответствующую справку и казённо предложив перевезти Лейлу в морг, - Костя
уложил сестру на диван, прикрыл её любимым пледом. Сидя рядом, опустив голову и
свесив руки между колен, он подумал было, что надо позвонить Гелию Михайловичу,
пусть бы не ехал. Его только не хватало в этом доме, так бы ему и сказать. Но
прежде решил заглянуть в сестрину тетрадь – может, ещё какие у неё неприятности
за последние дни были, о которых он не знал, потому что не могло же так быть, в
самом деле, что его рассказ о разговоре с Гелием её сразил. Или – известие о
его приезде? – даже теперь ревниво подумал он и потянулся за тетрадью.
Он долго тетрадь листал. Он листал её всю
ночь. Историю их с сестрой размолвок, их примирений, их бурных объяснений из-за
вторжения Гелия Михайловича в их жизнь – всё хранила в себе серая тетрадь и
теперь возвращала Косте его неловкости и маленькие жестокости, которые
рождались от слишком большой любви к сестре, от предчувствия, что «этот
человек» несёт в их дом погибель. Чутьё его не обмануло. Чужак, московский
хмырь, убил Лейлу. Он, недостойный касаться края её платья, выманил у неё
рукопись, надругался над делом отца…
Костя читал записи последних месяцев.
Едкие, хлёсткие рассказики о деяниях Гелия Михайловича. Нет, не любила она его.
Любя, не могла бы так «препарировать» - это было их с Лейлой общее словцо.
Дойдя до описания знаменательного падения иконы, он горько посожалел, что
сестра с ним не поделилась таким занятным штришком к портрету «этого человека».
И всё-таки она его любила, - сокрушался Костя, найдя описание Чевенгольской
ночи. Нет, не могла любить! – утверждался он в совсем противоположном, дойдя до
гаданий на картах и толкований снов. Не могла она, с её идеей космического
братства людей, любить этого узколобика, который шарахался от Евгения
Романовича Перельмана, как будто тот лично распял «нашего Христа», - знаем,
наслышаны об убеждениях нахала, чужака, погромщика, - дай ему только власть…
Костя решил Гелию не звонить. Пусть
приедет, Лейла заслужила, чтобы «этот хмырь» хотя бы почтил её память, побыл на
похоронах.
Костя открыл для себя историю многотрудных
и малообъяснимых отношений её с Гелием и подумал, что они тоже, эти отношения,
никак не прошли даром для её сердца. Он подумал, что даст Гелию почитать серую
тетрадь. Вырежет из неё листы, где Лейла особенно его «погладила» (её словцо!),
и даст ему – пусть читает. Пусть увидит себя её трезвым, беспощадным,
проницательным взором – обрадуется на всю жизнь…
Так он просидел всю ночь около сестры,
терзаясь и листая её записи и как бы вновь её узнавая.
Следующий день прошёл в хлопотах. Вечером
в опустевшем доме – Лейлу уже отвезли в морг до послезавтра, дня похорон, - он
дожидался Гелия. Предвкушая, как выложит ему всё, что он о нём думает вот уже
третий год, и вручит ему «избранное» из серой тетради. Он знал, когда прилетает
самолёт, Гелий обычно и прибывал этим рейсом, знал, когда примерно доберётся из
аэропорта. Даже поставил чайник – ожидал гостя.
Гелий Михайлович позвонил в дверь робко.
Обычно, когда он приезжал, Лейла его встречала, сейчас её отсутствие в
аэропорту должно было его насторожить. Костя открыл дверь.
- Входите, входите! – учтиво пригласил он.
Гелий Михайлович стоял на пороге, как-то
смущённо, растерянно и виновато улыбаясь. Он – «млел». Такое его выражение лица
брат и сестра именно так окрестили ещё с первых его приездов, когда, они с
Лейлой довольно дружно над Гелием подтрунивали.
- Где же Елена Изосимовна? Я хотел ей
отдать рукопись. Я всё-таки привёз её! – сказал Гелий Михайлович, торжествуя.
Знал, что преподносит дорогой сюрприз и своей щедростью упивался. Впрочем, - не
зря. Он и в самом деле передал рукопись заместителю министра, но, объявив Косте
о своём приезде, вдруг представил себе встречу с Еленой Изосимовной, которой
Костя наверняка передал их разговор (потому, конечно, она его в аэропорту и не
встречала!), представил её серо-сиреневые глаза, невозмутимо глядящие ему в
лицо, холодно, презрительно, отчуждённо – он и такими знавал эти колдовские её
глаза. Нет, с ней так не получится, чтобы после очередной совместной ночи
поставить перед фактом, как он сперва намеревался: а в новой ситуации, когда
она уже знает от Кости, что рукопись утрачена, - зацеловать, заобнимать так,
чтобы она о рукописи и думать забыла (теперь, после чевенгольского чуда, он
почувствовал, что вновь может положиться на свои мужские возможности), - с ней
так не выйдет. А не выйдет – значит, он потеряет её. И он вдруг представил, что
никогда больше не ступит в её дом, не услышит её протяжное «здра-авствуйте,
Гелий Михайлович!» по телефону. И такая возможность показалась ему невыносимой.
Он понял, что именно сейчас, в сей момент делает выбор. Либо – его привычный
уклад, знакомства, связи, небыстрый, но и не обременительный путь, путь не ах в
какой верх, но всё-таки… Либо – эта женщина, которая заворожила его, которая
перевернёт всю его жизнь, и ради которой он, кажется, готов отказаться от
множества укоренившихся взглядов. И тогда – надо вернуть её рукопись. И он,
нарушив все субординации и весь десятилетиями сложившийся в их конторе этикет,
он эту рукопись добыл, выцарапал, можно сказать, из приёмной замминистра, где
ей ещё «не дали хода». И вот она тут, у него в кейсе, и он сейчас передаст её
из рук в руки Елене Изосимовне.
- Елены Изосимовны нет дома? – переспросил
он.
- Елена Изосимовна в морге! – с
мстительным отчаянием сказал Костя.
Известие о том, что рукопись привезена,
сбила его с намеченной позиции. Ему уже не за что было ненавидеть Гелия, хотя,
когда он рассказал Лейле их телефонный разговор, рукопись-то действительно
можно было считать безвозвратно погибшей…
Гелий Михайлович отпрянул, как от удара
хлыстом.
- Когда? – спросил он.
- Вчера ночью. Я рассказал ей про наш
разговор.
- И вы могли! – неожиданно, совершенно
по-детски, всхлипнул Гелий. – Это был мужской разговор. Вы её убили!
- Это вы убили её – я же не мог знать, что
вас совесть заест и что вы рукопись привезёте.
Так они пререкались, стоя на пороге и
ненавидя друг друга, пока вдруг оба поняли – Лейлы нет, нет Изосимовны с лишней
буквочкой в отчестве, в морге она. И оба представили себе слово «морг» вполне
осязаемо. И души их содрогнулись. И они вошли в дом. Демоны, вставшие у каждого
из них за правым и левым плечом, удовлетворённо шелестели крылами, но услышать
их они не умели.
В кабинете на зелёном диване они долго
сидели рядом, молча. На столе лежала в аккуратной папке привезённая рукопись и
копия заключения Гелия Михайловича по чевекскому делу. Но сейчас это уже было
не важно. Важно было другое. Существовала серая тетрадь с записями Елены
Изосимовны.
- Дайте мне её тетрадь! – потребовал, нет,
скорее повелительно взмолился, - если можно о чём-то молить повелительно, -
Гелий Михайлович. – Я любил её. Я ехал сюда – думал договориться с ней о
будущем. Я даже хотел у вас, как у брата, просить благословения, что ли, ну, не
знаю, как это сказать, - просить её руки или как… Я действительно её любил. Я
сторонился её, как мог. Я же понимал, насколько она выше, но всё равно я любил
её, только не надеялся ни на что. Я потому её избегал. Дайте мне её тетрадь! –
срывая голос, требовал он.
Костя глядел на его крупное лицо с
резкими, грубоватыми чертами. Его светлые волосы с обильной проседью неряшливо
свисали на лоб. За что его любила Лейла, хотелось бы ему, Косте, понять. И,
несмотря на то, что теперь он Гелия даже немножко жалел, всё-таки жёстко и
мстительно сказал про себя: «Что называется ни рожи, ни кожи. Любовь зла!» Но
это он смотрел на Гелия своими глазами. А надо было – Лейлиными. Чтобы понять,
за что она так поздно, впервые, так неистово полюбила этого чужака с «кашей в
голове». Думая так, Костя вдруг понял, что уже не питает зла к Гелию, а
искусственно себя распаляет, потому что не было уже причины на того злиться.
Лейла уже не стояла меж ними, а без неё – боже мой, пусть «этот человек» хоть с
транспарантами «Земляков» ходит по городу, он был ему безразличен. Его
заключение? А слабо перебить выводы канадского межнационального комитета, куда
теперь Костя прямиком и обратится.
- Дайте же мне её тетрадь! – опять
взмолился Гелий. И Костя увидел его лицо, опухшее от слёз. Он плакал, уже не
стесняясь, и всхлипывания его были какие-то не мужские, а детские, обиженные и
горькие.
- Я дам вам тетрадь, только завтра, ладно?
– миролюбиво заверил Костя. – А теперь спать, спать. Эка, вас совсем развезло.
Тут же в кабинете они выпили, молча и,
конечно, не чокаясь, полбутылки коньяку, который оставался с последнего дня
рождения Лейлы, и Костя отправил Гелия Михайловича спать в свою комнату, сам же
остался в кабинете и остаток ночи провёл за тем, что придирчиво вырезал из
серой тетради ненужные страницы. Только теперь ненужными показались ему те, где
Лейла наиболее жёстко раскладывала Гелия по косточкам. Не надо ему это читать.
Похоже, он и в самом деле её любил. Куда больше, чем она его. Интересно, могла
бы она перешагнуть через своё космическое братство людей, ради него, окажись
они в одной упряжке. Сейчас, пристально вчитываясь в записи сестры, понял:
получив Гелия, она бы и года с ним не прожила. Настолько были они – с разных
этажей. Теперь Костя это отчётливо понял и оттого Гелия пожалел. Пусть себе
читает серую тетрадь с выборками, «где про любовь». Поскольку это прямо его
касается. Так Костя почистил сестрину тетрадь от едких и горьких страниц,
способных ранить душу, куда более защищенную, чем у «этого хлюпика». Теперь
Костя именно так называл про себя Гелия Михайловича.
Утром он вручил тому сестрину тетрадь и
отправился хлопотать о предстоящих похоронах.
Гелий Михайлович бросился ничком на
зелёный бархатный диван. Он внюхивался в него, в клетчатый плед, которым Елена
Изосимовна прикрывала плечи, - искал запах её духов. Духов, которые всегда его
волновали, но и раздражали, потому что чудилось ему в них опять-таки какая-то
вражья притягательность, необычная, не божеская сила. Но запаха духов не
находил. Полежав так, он принялся читать заветную тетрадь, ничуть не подозревая
о произошедшей с ней трансформации.
«Моя любовь! – писала она, - ты уехал и
дом мой пуст, и жизнь моя – выжженная земля…»
«Ты не звонил. Ты меня забыл? Отринул? Я
колдую на реку, на солнце, на облака, - пусть обернут твои мысли ко мне, твой
голос – ко мне, твои пути – ко мне…»
«Ты подарил мне вторую жизнь, любимый, недруг,
повелитель и победитель мой! И пусть летят в тартарары все баррикады, которые
так долго нас разделяли, ибо теперь ты – мой, и я торжествую!» - писала она в
Чевенголе.
Похороны прошли пристойно. Гелий
Михайлович на них присутствовал. С Костей они почти не разговаривали. Серую
тетрадь Костя «великодушно» подарил Гелию.
Говорят, Гелий Михайлович так и живёт
один, аскетом, как и почти всегда жил. Он действительно «пошёл в рост», получив
новую должность, которую про себя называл «славненькое местечко». Денежки у
него прибавились. Так что он свободно стал тратиться на книги и пластинки. За
пару лет у него собралась порядочная фонотека духовной музыки. Теперь
Елохиевскую церковь он посещает часто и открыто. У него – вес. И по новым
временам он вполне может себе это позволить. В церкви он иногда вспоминает
Елену Изосимовну, хотя запретил себе даже мысли о ней, считая, что сам Рок
стоял между ними. Да, именно Рок, а не те измышленные преграды, от которых он
сейчас неприязненно поёживается, без добра представляя себя тогдашнего.
А Костя вновь сошёлся со своей женой, и
живут они в Фисоевском доме. У него двое детей и, похоже, планы о национальном
чевекском округе, которые он намеревался осуществить с помощью канадского
комитета, его волновать перестали. Канадские учёные, уехав, больше о себе знать
не давали, так что фисоевская рукопись так и лежит в секретере и по сей день.
Об Елене Изосимовне в Костиной семье почти
не говорят. А если точнее – не говорят вовсе. Его жена считает, что втайне он
всё-таки Лейлу вспоминает, а это – не надо бы, потому что она, похоже, родилась
под знаком Чёрной луны, от которой мрачные мысли и смятение души. Так что Костя
пусть не терзается, беду Лейла несла в себе, а, как известно, беда –
прилипчива. И чем меньше о Лейле будут говорить и помнить, тем здоровее для
дома и его обитателей.
А чевеков переселили в таёжный район, и на
берегу Чугунашки, как раз на том месте, где состоялся Чевенгольский праздник
Елены Изосимовны и Гелия Михайловича, пыхтит построенный наконец завод…
Ещё говорят, что Гелий Михайлович несколько
раз побывал в Чевенголе, всё пытался Чугунашку отстаивать, да не отстоял…
1986- 1989 гг. Начало марта 1990 г.
Москва- Кемерово- Таштагол
|