[Главная]  ["Пиковая дама"]  [Фотоальбом]

ЧЕВЕНГОЛЬСКИЙ ПРАЗДНИК

 Страница 2 из 3

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ]

Сейчас же, сидя на бережку, она вспомнила иное, не менее смешное, чем его суеверия: как он просил ее достать билеты в СВ до Симферополя. Хотя по его роду занятий ему было бы куда проще это сделать. Просто так повелось, что организаторов в их поездках бывала она. Он позвонил ей и сказал:

- Кутить так кутить. Поедем в СВ, а то в купе – посторонние, замыкаешься, молчишь…

Она же, услышав «посторонние» и «замыкаешься», тотчас ринулась доставать билеты. В разгаре сезона. За три дня до отъезда. Билетов СВ, конечно, не было. И она откупила целое купе, чтобы – без посторонних, но Гелий Михайлович всю дорогу ворчал, вагон – жесткий, а потому безбожно мотает, и «нет – как хотите, что за бредовая идея откупать целое купе». Из чего она в конце концов поняла, что он в СВ никогда не ездил – дорого, а он был прижимист! – и что ему действительно хотелось «кутить – так кутить!» В Крым, да в СВ – все как у людей. И что чем-то же, стало быть, чувствует себя оделенным и что-то, стало быть, пытается наверстать…

Все это она вспомнила сейчас, но нет, все равно не расхолаживало. Она поняла, что с того памятного утра в Крыму она не переставала желать его, и мягкие детские складочки на его шее по-прежнему сводили ее с ума. К тому же в его суевериях она винила судьбу малоудачливого, а скорее и малоодаренного человека, который постоянно чувствует несоответствие обязанностям, а, главное, полномочиям, в его подозрительности – читала отзвуки разочарований и беспардонных обманов, которые в отношениях между людьми стали почти нормой, так что тало кто принимает всерьез не сдержанное слово, или «подсидку» на работе. Никто ни в чем не очаровывается, вот и нет разочарований, и слава богу. А этот – очаровывался, значит…

Чугунашка тихонько лепетала у ног Елены Изосимовны, и та укорила себя Костиными словами «дамские заботы». Между нею и Гелием стояли чевеки, стоял завод, рукопись, которую он чуть не третий год пытается получить у нее из рук в руки, чтобы показать в своем управлении – тогда, де, поверят, тогда, де, он сможет написать нужное заключение и «закрыть этот вопрос»…

Евгений Романович Перельман привел к ней Гелия Михайловича уже под вечер. Так они договорились с Перельманом, что он Гелия встретит и проводит сюда, к этому срубу, который много лет служил Перельману дачей и потому был оборудован со всевозможными удобствами.

Праздник был назначен на следующий день.

- Сегодня вечер свободен, - сказала она.

- Да, вечер пустой, - вздохнул он, привычный к ежевечернему «прожиганию жизни» (так она называла его жизненный строй), читай – два-три концерта или спектакля в выходные дни, а в рабочие – театр или концерт, это уже обязательно, благо пропуск его конторы делал вход бесплатным («За деньги не ходил бы!» – мысленно язвила она, все-таки надеясь затмить, задушить неведомое томление).

- Не вовсе пустой, - усмехнулась она, показав кассеты.

- Это такие, как в Крыму? – замлел он.

- Такие, такие! – многозначительно хохотнула она.

…много позже, в полуночный час свершилось чудо. Он все еще не мог придти в себя после случившегося. В предрассветной тиши Елена Изосимовна спала, укрывшись пледом с головой, - ночи уже стояли прохладные – и он не мог поверить. что сегодня, сейчас, какие-то несколько часов назад…

До того они сидели у экрана и откровенность увиденного заставляла его внешне каменеть, хотя внутри у него поднялась жгучая волна, которую он долгие годы не ощущал. Чтобы снять неловкость, он, сильно побледнев, сдавленным голосом у нее спросил:

- Уж будто такие эмоции от одного прикосновения?..

И тут она повернулась к нему и он увидел нежно мерцающие в сумерках ее лицо и вдруг потемневшие серо-сиреневые глаза.

- Почему же нет? Разве вы не знаете, что касание рук может быть головокружительнее обладания?

И она взяла его за руку. Он не отнял свою, хотя мучительно боялся того, что могло и должно было неизбежно воспоследовать. Так бывало всякий раз вот уже сколько лет после того случая…

…А приехал он как-то лет десять, как бы не более, тому назад, проверяющим в преотдаленную область. Обычная склока в театре, директора и главные режиссеры сменяются чуть не три раза за год, театр кипит и пенится. Он составил комиссию, комиссия работала несколько дней, смотрела спектакли, выслушивала жалобы. Проект акта проверки надлежало составлять ему. Он вернулся в гостиницу пораньше. В номере-люкс, который ему здесь забронировали, с самого первого дня постоянно на столе стояла ваза с фруктами, в холодильнике всякая снедь, и он не удивлялся, так обычно и принимали проверяющих – такой стиль, что поделаешь. Но в этот вечер на столе стояли еще коньяк и шампанское, а за столом сидела девица. Молоденькая актрисуля, игравшая в театре чуть не последнюю скрипку. Так, что-то вроде «кушать подано» и «вам письмо». Но до чего хорошенькая! Он сразу ее узнал – в коридорах, когда встречались, переглядывались, она мило улыбалась – такой вот безмолвный флирт на уровне взглядов.

Ему было за тридцать, она сидела перед ним, соблазнительно выставив из-под короткой и узкой юбочки коленку в черном ажурном чулке…

Коньяк и шампанское не очень и расходовали – голое плечико, невзначай вынырнувшее из-под бретельки платья, - тогда такие носили, вроде комбинации – кокетливая улыбка и глупенький, аффектированный смех действовали сами по себе. Гелий Михайлович вообще питал влечение именно к глупеньким женщинам, они пьянили его как вино, вселяя уверенность в подвластности ему, умному, сильному – мужчине! Так что очень невдолге Гелий Михайлович, которого девица уже называла Гелочкой, оказался с названной девицей на широкой гостиничной тахте. Девица – в одной рубашонке, так, лоскуточек кружева только для пикантности – а Гелий Михайлович и вовсе без всяких покровов. Они барахтались на тахте, девица отбивалась, обороняя свой кружевной лоскуток в порыве стыдливости, а Гелий Михайлович, пылая, жаждал лишить девицу столь эфемерной ее оболочки. Почти достигнув цели, Гелий Михайлович ликовал. Он был страстен, знал что женщины весьма ценят его пыл, в каждом даже мимолетном сближении, ощущал себя победителем и каждый раз именно ликовал. И вдруг – девица игриво его оттолкнула и как фокусник вытащила из-под подушки аккуратненько отпечатанный акт проверки театра, положив его себе на живо: «подписывай, Гелочка, давай!» – скомандовала она, протягивая и чудом возникший у нее в руках японский шарик.

Гелий Михайловича словно копьем пронзило пониже пояса, - впоследствии, вспоминая об этом моменте, он именно так представлял себе то, что с ним произошло: «копьем пронзило», хотя вряд ли вполне современный мужчина может себе представить, каково, когда тебя пронзают копьем, да еще ниже пояса. Но это как бы произошло и он, ощутив смертное опустошение, едва не скатился с тахты, а девица, почуяв неладное, быстренько схватила свои живописно разбросанные по комнате тряпочки и, в момент одевшись, была такова. Как закончилась эта проверочная поездка Гелий Михайлович не любил вспоминать, - следом из театра в его контору поступило анонимное живописание этого проклятого вечера, причем его негативное отношение к захолустному театру объяснялось тем, что актрисуля не удовлетворила его вожделений, а дружный коллектив стал на защиту ее поруганной чести. Анонимная телега в управлении многих позабавила, иным обеспечила запасные козыри против Гелия Михайловича, в случае чего, но большой бури не вызвала и вскоре о ней забыли. Мало ли поступало пухлых конвертов в разные ячейки того чиновничьего улья, в котором трудился Гелий Михайлович, - поступали да забывались, некоторые навсегда, другие же – до поры…

Не забылось, однако, то ощущение удара копьем, которое испытал Гелий Михайлович на гостиничной тахте. И всякий раз, когда он, вожделея, почти достигал цели в очередном своем романе, - ощущал именно удар копьем. Он стал бояться этого ощущения, - обнимая женщину, он уже ни о чем не мог думать, как о предстоящем пронзительном ударе, и удар настигал его неминуемо. Он стал бояться желания, он избегал женщин, хотя и был чрезвычайно влюбчив и женщины все подряд казались ему привлекательными, просто потому что – женщины. Он даже перестал здороваться с женщинами за руку – боялся прикосновения. Со временем острота боязни прошла и поведение его уж ничем не отличалось от того, что было до злосчастного происшествия, но мужчиной он больше себя не чувствовал и жизнь вел поистине аскетическую.

А сейчас – сейчас рядом с ним лежала женщина, которая вернула ему былую уверенность, с которой он изведал то, что много лет было для него под запретом, и более того, - то, чего никогда до того гостиничного происшествия не знавал. Она обвивалась вокруг него, ее касания были ласковы и побудительны, она шептала ему безумные и даже бесстыдные слова, но голос ее был вкрадчив и нежен, и появилась в нем чарующая гортанность, которой Гелий Михайлович до того не замечал, а ее покроность утверждала его в праве мужчины и завоевателя. Он был счастлив и все же напуган, - «она меня заворожила, это точно! – мелькнуло, - или сотворила со мной что-то вроде чуда!»

И вдруг вспомнил: когда собирался выезжать в эту командировку, выходя из двери, услышал странный грохот в комнате. Вернулся, - со стены упала икона святителя Николы, которая бытовала в их роду испокон веку. Он так и подумал – не к добру. Повесил икону на место – оказалось, гвоздик, на котором она висела, из штукатурки стенной выскользнул – и с нелегкой душой отправился в аэропорт. В самолете чувствовал себя неуютно – вдруг что в пути случится. Потом забыл. Теперь вспомнил – не предзнаменование ли, что вот околдует его эта женщина, к которой его странной тянуло и которой он не просто сторонился, а впрямь побаивался. Околдует, придав неестественную («может, бесовскую?» - подумал) мужскую силу, так что он и сам себя удивлялся. Она, и дом ее, и этот ее брат, в котором, Гелий Михайлович чувствовал, стеной стояла неприязнь к нему, Гелию, - все это было неродное, даже эти странные ее серо-сиреневые глаза. Рязанский паренек в нем как бы оборонялся, нутряным чутьем улавливая – чужая, только сейчас сотворившая над ним чудо, - а все равно чужая…

Словно ощущая не себе его взгляд, Елена Изосимовна проснулась, выпростала руки из-под пледа, потянулась к нему, притянула к себе и чуть насмешливо констатировала:

- Мой повелитель, вам не спится!

Назвав его «на вы», она словно предопределяла тональность отношений, которую намерена была соблюдать впредь. Гелий Михайлович никак не догадывался, как ей хотелось прижать его голову к своей груди, он был ее творением, о случае в гостинице он в порыве благодарности только что ей рассказал, - она боялась наскучить ему, их отношения были так хрупки, так ломки, и между ними еще стояла рукопись, и завод, и Костино ревнивое неприятие, так что – «на вы» – было в самый раз…

Эту ночь Гелию Михайловичу суждено было вспоминать со сладостным торжеством, и с горечью утраты, потому что другие ночи за ней не последовали, но пока ни он, ни Елена Изосимовна об этом не знали и, теряя рассудок, обретали друг друга, а обретя, тут же отдалялись, боясь всего, что их разделяло…

На следующий день фольклорный праздник прошел отлично и, хотя никто из академгородка не приезжал, на что Елена Изосимовна очень рассчитывала, она могла быть довольна…

На Чугунажке вдали появились остроносые длинные лодки, чевеки прибывали и прибывали из самых отдаленных селений.

На лужайке раздули медные самовары о двух отделениях – одно для «чайного кипятка», другое – чтобы варить манты. Женщины споро нарезали на полотенце, расстеленном на траве, готовое крутое тесто, быстро скатывали шарики, шлепали их на колено, приподняв юбки, и ловко, прямо на колене, раскатывали сочни для мант.

Брезгливый Гелий Михайлович дал себе слово к тем мантам никак не притрагиваться, если угощять станут. И очень удивился, когда увидел с каким аппетитом уплетает их Елена Изосимовна. Полукровка.Чужая.

Наконец, в лодке с алым балдахином привезли жениха и невесту, уже расписанных в поссовете, чтобы свадебный обряд не был просто театром, а чтобы была всамделишная свадьба, потому что, как оказалось, ничего из обычаев предков забыто не было. У невесты на голове – остроконечная шапочка, увенчанная пучком совиных перьев, а на спине жениха, на серебряных цепочках висели два совиных крыла. На самом берегу реки воткнули шест и, водрузив на него чучело филина с распростертыми крыльями, расстелили около алый платок. На платке бережно уложили две иконы святителей, которые считались покровителями обоих родов – жениха и невесты.

Невесту жениху «продавали».

- Нет у тебя таких денег, чтоб купить жену, ты – бедняк! – переводила гелию смазливенькая чевенгольская почтальонша, дыша ему прямо в ухо, так что он начал испытывать большую неловкость.

- Не так, - резко оборвала ее Елена Изосимовна, - «наша дочь – бесценное наше сокровище, разве можно продавать свое сердце за деньги», - пояснила она Гелию Михайловичу, сверкнув глазами на молоденькую почтальоншу, которая тут же от него, не то что отошла, а прямо-таки отпрянула, настолько повелительны были серо-сиреневые, в миг потемневшие, глаза Елены Изосимовны.

Гелий Михайлович «все видел своими глазами» и Елена Изосимовна могла быть довольна. Только сегодняшние его глаза что-то видели зорче, чем вчера, а на что-то и вовсе возмущенно закрывались.

Директор Перельман, один из самых горячих радетелей чевекского вопроса, к нему подошел, сияя. Он тоже надеялся на это «увидит своими глазами» и никак не подозревал, что чем больше окунался Гелий Михайлович в многокрасочный вихрь праздника, вслушивался в гортанные голоса, в рокот бубна и в дробь узких цилиндрических барабанов, которые вдруг напомнили ему напольные вазы с сиреневыми гладиолусами в доме Елены Изосимовны, чем неистовее кружился шаман – Гелию Михайловичу решили показать настоящее камлание, - чем невероятнее оказывалось смещение христианского крестного знамени с движениями рук, имитирующими полет совиных крыльев (тем самым напоминая, что насильственное крещение, некогда навязанное чевекам, не только их не переродило, но, напротив, само ассимилировалось ими, до неузнаваемости перемолотое исконной языческой обрядностью), чем больше Гелий Михайлович всматривался и вслушивался в происходящее, тем чужероднее, а потому враждебнее оно ему казалось. У него даже разболелась голова, он подумал, что  это тоже знамение – потому что подобает ли ему, русичу, принимать участие в этаком бесовски-завлекательном действе, которое – точно от лукавого…

Подошедшему к нему Перельману он сказал, что благодарен за все увиденное и услышанное, это очень поможет ему, Гелию, написать, наконец, заключение, которое так долго ожидает от него управление.     

Перельман, истый сын своего народа, тысячелетиями приученного улавливать малейшую тень опасности в общении с партнером, всполошился:

- Так вы-таки, наконец, убедились, какой это замечательный народ, и что мы можем потерять, если загоним его в таежную резервацию, в непривычную среду?

- Зачем же так мрачно, Евгений Романович? – возразил Гелий Михайлович, как-то не с добром напирая на вполне русское имя и отчество Перельмана – меня, мол, не проведешь, - мы знаем случаи переселения народов, которые никак не нанесли ущерба их развитию.

- Вы, может быть, имеете в виду Биробиджан, куда не от счастья подалось советское еврейство? И что, - кто от этого выиграл? Россия? Евреи? Или, может, вы считаете, что крымские татары очень выиграли от своего переселения? – взорвался заводной Перельман.

- Ничего я не имею в виду, - без раздражения парировал Гелий, - вы хотели показать мне самобытность этой народности, я ее увидел. Но человечество развивается и я не думаю, что надо заклинивать это развитие через посредство отживших, архаичных обычаев. Их можно и даже нужно записать на пленку, можно написать о чевеках книгу, - не без ехидства полоснул он взором Елену Изосимовну, - но сохранять эту архаику…

- Я вас понял, - вздохнул Перельман. – Вы в своем заключении так и напишите и тогда – конец Чевенголу, конец Чугунашке и всему тому, что мы берегли тут и возрождали, и даже продолжали. Несмотря ни на что. Именно – несмотря.

Может, вы думаете, вокруг всегда была голая степь? Тут земной рай был, это – я вас уверяю не с чьих-то слов, я тут родился. Я еще застал сиккимовые рощи – теперь только кустики остались. Чевеки резали из сиккима лари и всякую утварь, и даже женские украшения. Такие, что во время оно их в Китае на шелка обменивали. Сикким вывозили за границу, да, да, не удивляйтесь, росло здесь такое диво. Так все же вырубили под корень, когда упразднили округ. А чем, скажите, заниматься чевекам? Идти на шахту? Они пошли. А что вышло? Они веками были лесные и степные люди, они – мастера. Понимаете, мастера. Не хуже ювелиров. А их загнали под землю. С кайлом. И удивляются – запили! А мы – несмотря! – связывали ниточки – вот даже пробовали опять сиккимы выращивать, только куда там – земля плачет. Земля этого их завода загодя боится, вот что я вам скажу.

- И все-таки я не вижу, зачем надо сохранять, а тем более продолжать обряд камлания, - так, кажется, называется? – Не вижу, зачем при свадебном обряде сыпать зерно на правое и левое плечо – для демонов, это же пережиток, и вредный пережиток – прикармливать демонов, знаете ли…    

- Но это же доброе и злое начала человека, а не просто демоны, - вмешалась Елена Изосимовна, - это же напоминание: не убивай в себе человеческое, не предавайся гордыне, не тщись быть равным божеству, добро и зло соседствуют в человеке, будь терпим…

Говорила она горячо, но Гелий Михайлович уже не вникал в смысл ею сказанного. Противоречащего куда более однозначным нравственным заветам, почерпнутым из Евангелия, которое он с недавних пор почитывал. Все увиденное было «чужое», как и она была «чужая», несмотря на минувшую колдовскую ночь, и почему-то Гелию Михайловичу вдруг вспомнился ее шопот, горячечный, гортанный голос и что-то странно роднило этот голос с пением, с придыханием, с посвистом, которые сегодня на празднике звучали…

А Перельмана он больше не замечал. После того, как тот так прямо ему, Гелию, и заявил:

- Почему вы считаете ненужной архаикой обычаи чевеков, ведь вот только что мы отметили тысячелетие крещения Руси и никому не пришло бы в голову считать отжившей древностью, скажем, обряд причастия или церковные песнопения…

Вот после этого Гелий Михайлович Перельмана уже в упор не видел. Подумать только – церковную православную атрибутику, символику высочайшей духовной культуры приравнивать к балаганному действу, которому он, Гелий, стал свидетелем. И как не согласиться с разговорчивыми ребятами из курилки в его конторе, которые предъявляют свой счет перельманам со странно обрусевшими именами и отчествами.

Раздражение в нем росло, и в поезде, возвращаясь из Чевенгола, он Елене Изосимовне рассказал о случае с упавшей со стены иконой и добавил:

- Никогда себе не прощу, что попался на такую удочку – поехал на этот ваш праздник. Да еще провел ночь в доме этого, как его, Перельмана. Господи, узнай кто в моем управлении, с кем вы меня свели, меня же засмеют. А я с ним еще дискутировал…

- Чем же вам Перельман так не потрафил, - изумилась Елена Изосимовна, - вас что, смутила его фамилия?

- Ну, фамилия – не фамилия, только такие связи мне ни к чему! – помрачнел Гелий Михайлович. – Я этих перельманов знаю. Теперь считает, наверное, что меня «купил» – кассеты свои показал, и ведь может приехать ко мне и жать меня по чевекскому вопросу, чтобы я отнесся к нему на его, Перельмана, лад, то есть на ваш лад, - уже зло добавил он, - тогда как сигналы об алкоголизме и вырождении были по существу. Думаете, я не видел сколько арака привезли чевеки? Полные лодки!

- Гелий Михайлович, - оскорбилась за Перельмана (а скорее за перельманов – подумал он) Елена Изосимовна. Вы знаете, как изгнали Адама и Еву из рая?

- Это каждый школьник знает! – буркнул Гелий Михайлович.

- Так вы еще и призадумайтесь, почему на несчастного Сатану все шишки валятся без малого две тысячи лет. Он же из Адама и Евы человеков сделал. Через яблоко познания. И все их потомство, которое рая и во сне не видело, скорбело о потерянном рае и искало виновного, и нашло: конечно же Сатана. А виновато – познание. Знаете, как в Экклезиасте – «многие знания, многие печали». Вот вы – тоже ищете, кто виноват, что порушены ваши святыни…

- «Ваши», - хмыкнул он, - а вы-то, - не русская? Вы как хоть по паспорту-то пишитесь?

- Я – русская. Но я точно знаю, что распад российской культуры за последние почти сто лет – никак не происки перельманов, и вовсе не они – тот Сатана, который отнял у России ее рай. Да и рай ли? О том рае, к которому сегодня зовут «Земляки», они-то ведь тоже знают едва-едва понаслышке. И кричат – долой познание и убьем Сатану. Вед так?

- Не знаю, с «Земляками» не общаюсь, - бесстыдно покривил душой Гелий Михайлович, - но ваше толкование библии кощунственно и я не хочу больше говорить на эту тему.

- Почему же кощунственно? – возмутилась Елена Изосимовна. – Разве не единственная вина Сатаны, что он был пропагандистом познания? Что, - познание это плохо? Были бы у потомков Адама и Евы пистолеты – пристрелили бы где-нибудь Сатану, знаете, как в том ковбойском анекдоте с бородой: «он слишком много знал». Ваши «Земляки» что – перельманам познания не прощают? – уже ехидничала она.

- Я же сказал – не хочу больше на эту тему разговаривать! – оборвал ее Гелий Михайлович, не зная, что возразить. Некоторым образом разбираясь в Евангелии, он библию мало читал, считая книгой скорее неправедной, потому что иудейской. Об Екклесиасте же был лишь смутно наслышан, а, вернее всего, еще очень нетвердо и скорее наощупь бредя по тропам богословия, путал «Екклесиаст» с «Апокалипсисом». Потому самое время было сменить тему или обиженно прервать разговор. Что он и сделал.

Елена Изосимовна оскорбленно умолкла. Потом решила, что винить Гелия Михайловича глупо, ведь для нее не ново, что у него «каша у голове», смесь веры и суеверий, так – некий туман… И эта история с упавшей иконой… Подумала, что надо будет обязательно об этом рассказать Косте – смеху-то будет. Оба они равно сочувственно относились к тому что называли «кашей в голове». В последние годы особенно, когда чуть не знамением времени стала смесь популярно изложенной теософии и православных обрядов, слепая вера в могущество экстрасенсов и готовность следовать проходимцу, объявленному гуру – лишь бы почуднее было. Она Гелия Михайловича простила. Теперь они сидели молча и каждый думал о своем. Елена Изосимовна, несмотря ни на что, а вернее вопреки всему, - с нежность вспоминала о прошедшей ночи и хоть и называла Гелия Михайловича по имени-отчеству и «на вы», а все же чувствовала, что роднее его никого у нее нет – даже Костя отдалился куда-то в неопределенность – и никого не надо, и что она век готова слушать сетования по поводу упавшей иконы, как бы это ее не смешило, и готова гадать ему на картах и толковать сны, лишь бы Гелий был с ней рядом, лишь бы прошедшая ночь не была последней. Она даже прикидывала, - не умея, хотя бы в порыве нежности, уйти от своей язвительности, - она прикидывала про себя, сколько понадобится времени, чтобы с помощью Кости «очеловечить» Гелия Михайловича, потому что и мысли такой не хотели допустить, что Костя так и не примет Гелия, только потому что он не «свой». Потому что они-то с Костей должны же хоть как-то от Гелия отличаться – что значит «свой»-«не свой». Ее мать, чевекского старинного рода, много лет оплакивала своего русского мужа, и весь уклад в их доме, даже когда в него вошел отчим, чевек Фисоев, оставался, как при отце. Что не мешало отчиму писать свою книгу о чевеках, Косте болеть, например, за Прибалтику радея ее интересам, а ей, Елене Изосимовне, - второй год вести свою маленькую войну за чевекские селения с могущественными столичными конторами. И в то же время так горько сожалеть, что не встретила этого рязанского паренька много раньше, когда еще не приходилось думать, что вот скоро придется скрывать увядающую кожу на руках, когда перед ними могло быть столько лет, столько лет…

Она его любила, и давно, – приходилось честно себе в том признаться. И ей было решительно все равно «свой» он или «не свой», и даже его почерпнутые явно из листовок «Земляков» настроения ее не смущали, потому что теперь она знала, что и он любит ее.

В то время, как Елена Изосимовна перемучивалась всем этим, утверждаясь в мысли, что Гелий Михайлович не виноват – он дитя среды, где «свой»-«не свой» - давно решают отношению между людьми (но вот же их с Гелием отношения, - вопреки всем разделам!), и потому они с Костей должны принять его таким, какой он есть, потому что добра в нем все-таки куда больше, чем зла, иначе он давно бы перестал ей подыгрывать в ее маневрах со спорной рукописью – в то время, когда Елена Изосимовна, дерзая заглянуть вперед, так вот мысленно прикармливала демонов добра и зла за правым и левым плечом, чтобы не утратить достойной терпимости, представляя каким может обрисоваться будущее для нее с Гелием (про себя она называла его по имени) –не век же довольствоваться мимолетными встречами – Гелий Михайлович мучился вопросом: какой же все-таки национальности Елена Изосимовна? «Полукровка» – это он знал. Кого с кем? Его смущало ее отчество. Вернее не отчество, а одна в нем буковка. «Зосима» – вполне русское и весьма в святцах почитаемое имя. А вот «Изосим» – спорно, и «Изосимовна» очень даже походит на «новодел» (Гелий Михайлович в святцах был все-таки мало сведущ). И эта дружба ее с Перельманом…

Он представил себе, как бы звучало предупреждение, сделанное ему в курилке перед командировкой. Если бы «сомнительная национальность» Елены Изосимовны, о которой шла речь, вдруг бы стала вполне ясной, как она ему сейчас представилась…

И в то время, как Елена Изосимовна, умиляясь невинности Гелия Михайловича в заблуждениях, неизбежных при отсутствии «трех университетов» – да, да, они с Костей большое значение этому придавали, - в то время, когда она, умиляясь его вчерашней простодушной откровенности, решала. Как ему помочь в случае грозящего сокращения и приходила к выводу, что, наверное, надо ему рукопись все-таки отдать – пусть покажет в своем управлении и своих недругов ублажит, успешно завершив щекотливую миссию осязаемым результатом, в это самое время Гелий Михайлович думал почти о том же самом, то есть о рукописи и о грядущем сокращении.

- Сейчас, если очень настоять, - разумеется, нежно настоять, - рукопись Изосимовна отдаст. (Почему-то сейчас он так ее про себя называл). Были, правда, у него сомнения по части этики – как, мол, после Чевенгольской ночи будет выглядеть такая настоятельность, тем более, что рукопись она отдаст – куда денется теперь! Чтобы оснастить его, Гелия, аргументом и помочь закончить дело, а ему-то именно инструкции даны вполне определенные – аргумент этот изъять и дело покончить как раз в противоположном смысле. На всякий случай он решил «навести мосты», особенно после давешней их стычки, и взял руку Изосимовны в свою, погладил и даже поцеловал.

- Не знаю, какой волной нас с вами прибило друг к другу, но за праздник спасибо! – сказал он со значением, так что «праздник» она могла понять, как хотела – пусть бы поняла, как ту чевенгольскую ночь, потому что это, действительно, был праздник.

Стоило ему дотронуться до ее руки, как острое желание охватило его, - глупость-то какая, «чужая» говорил он себе вчера, да будь она хоть турчанка, хоть африканка, да она из него вновь мужчину сделала, да никого, кроме нее не нужно, что он – дурак, не понимает, какое чудо эта женщина с серо-сиреневыми глазами?

На том они вернулись из Чевенгола, на том вошли в дом Елены Изосимовны. Костя вежливо поздоровался с Гелием Михайловичем, спросил: «Ну, как праздник?»

- Очень своеобычно, никогда подобного бы не представил! – вполне искренне ответил Гелий Михайлович.

Обедали все вместе, чинно-мирно, и Елена Изосимовна с тихой радостью оглядывала Гелия и Костю, - ничего, вполне прилично смотрятся рядом. Ей-то с Костей все равно какого роду-племени Гелий Михайлович. (Костины вспышки ей все-таки хотелось считать просто родственной ревнивостью – чтоб посторонний в доме не появился), а Гелий – если «очеловечится», а она не сомневалась, что так непременно случится, - он поймет бредовость своих идей, да и какие они – его, эти идеи, вычитанные в плохих журналах и услышанные на истерических сходках с плакатами, писанными чуть не древнерусской вязью и требующими оставить на телеэкране только спортивные передачи и «Служу Советскому Союзу», - и что только могло привлечь солидного Гелия Михайловича на такие сходки…

После обеда Костя удалился в свою комнату, деликатно их покинув, хотя обычно пытался не оставлять их вдвоем, насколько только позволяли приличия. И Елена Изосимовна с Гелием Михайловичем ушли в кабинет, где она показала ему серую тетрадь, пообещав, что когда-нибудь позволит заглянуть в ее записи, - так, пустяки, что-то вроде дневника. Сидя на зеленом бархатном диване («антикварная вещь!» - отметил про себя Гелий Михайлович), просветленно слушали Бортиянского – у Елены Изосимовны собраны были чуть не все пластинки, выпущенные Московской Патриархией по поводу тысячелетия крещения Руси, и некоторые она добыла для Гелия Михайловича и недавно подарила ему в его день рождения, - они слушали Бортиянского, а мысли и мечтания влекли их в доступный для каждого из них райский закуток, каким он его себе представлял.

И в то время, как Елена Изосимовна с радостью вспомнила, что поездка в Чевернгол и все, что там произошло, включая и волнения, связанные с праздником и размолвкой Гелия Михайловича с Перельманом, прошли ей безнаказанно, - сердце билось ровно и спокойно, словно и не было никогда того приступа, который по первости врачи чуть было не посчитали инфарктом, - в то время Елена Изосимовна думала-гадала, как же обернутся дальше ее отношения с Гелием и почти с уверенностью считала, что «чевекское дело» выиграно, в это самое время Гелий Михайлович упивался ангельскими голосами, как бы омывающими его душу, и решал, как подойти в разговоре с Еленой Изосимовной к рукописи. Он уже точно знал, какое напишет заключение по щекотливому чевекскому вопросу – Бортиянский просветил его, он чувствовал себя открытым для ветра и солнца, и все темное, что светлоте мешает, да сгинет…

Но рукопись – аргумент в руках Елены Изосимовны – была опасна, как взрывчатка. Елена Изосимовна вовсе не относилась к тем наиболее привлекательным для него «женщинам», он любил ее, теперь он твердо в это верил, но и побаивался того стального стержня, который угадывал в основе ее личности.

И потому рукопись он должен был отсюда увезти. Чтобы ее не стало. Елену Изосимовну – тоже увезти их этих мест. Пусть Константин Сафронович, братец ее, в родительском доме остается. Она же последует за ним, за Гелием, в его дом. Пусть не такой, как у нее, но по столичным меркам более чем приличный.

Если привезти в управление рукопись, да положить на стол заключение, которое от него два года ожидают, сокращение ему не грозит. Более того, - он даже начал лелеять некую надежду: сократят других, а ему. Глядишь, засветит, хоть маленькое, а повышение; ну, и, разумеется, - надбавка. «Надбавка, надбавочка», - твердил он мысленно, почти бездумно, как веселенький мотивчик. К деньгам Гелий Михайлович относился не просто уважительно, он их прямо-таки любил за все возможности, в них сокрытые. Но, любя, берег, скаредничал порой, немало веселее сослуживцев. И про себя говорил не деньги, а «денежки». Впрочем, он бы охотник до уменьшительных, ласкательных слов. В Крыму, увидев море, - курлыкнул «моречко», разглядев при гадании червонную даму – млел «невесточка»…

…А что у Изосимовны в отчестве буковка лишняя – так это еще надо в святках проверить, что и как…

…Да и что он, в самом деле, отчет кому должен отдавать? Увезет ее и все тут.

Но – сперва рукопись. Если так ей все прямо и выложить, рукописи он не получит. Так что – повести речь о грозящем сокращении. Ложь во благо. Ничего страшного. А потом – поставить ее перед фактом. И увези. Нет, - сперва увезти, а там – поздно будет. Не одна – не две чевенгольские ночи ожидают их впереди, так что какие могут быть у них счеты…

«Чевекский вопрос» просто-таки витал в доме Фисоевых и три человека, которые сейчас в этом доме маялись, вопрос этот решали мучительно и каждый по-своему, притом что на каких-то перекрестках решения их пересекались, чтобы вновь разбежаться на непреодолимую, казалось, дистанцию друг от друга.

У себя в спальне Костя яро переживал, что «праздник прошел очень самобытно». Он «этого хмыря» видел насквозь. Распишет песни и пляски и предложит великодушно на базе Чевенгольского самодеятельного ансамбля создать какие-нибудь клубы по интересам и притом переселить чевеков в тайгу, в резервацию, пусть бы туристам показывали самобытное житье-бытье реликтовых аборигенов.

Елене Изосимовне он не мог простить не только дивного блеска, который появился в ее взоре после возвращения из Чевенгола, но и того, что она называла «космичностью», а он – космополитизмом. Скажите, - «на определенном уровне культуры стираются национальные барьеры!» Его отец тоже так считал. И все-таки свою книгу про чевеков, как про полнокровной народ, имеющий право на полное самоопределение. И Костя так считал – пока в переписи населения не оказалось, что его, чевека-Кости, как такового не существует, а появился другой, вымышленный русский молодой человек, почему-то присвоивший его, Костины, паспортные данные.

И два года, якшаясь с этим «рязанским лаптем», Елена Изосимовна так и не выбила из него заключения, которое бы подтверждало прошение чевеков о возвращении им некогда существовавшего многолюдного и славного национального округа. Он даже ловил себя на том, что без добра думал сейчас, - будь Лена, Леночка, Лейла не полурусской, а вполне и стопроцентно чевекской женщиной, она бы не только давно дала бы поворот от ворот этому совершенно бесполезному и даже вредному для чевеков чиновнику, - чутье Костино неустанно ему о том напоминало! – но сама бы повезла в столицу чевекские петиции, сама бы выступила не только, скажем, в «Красном Чевенголе», но и в своей областной газете, а то и в центральной прессе могла бы – благо, сейчас никому не заказано…

И вся эта тягомотина с рукописью просто его смешила, Костя не придавал рукописи большого значения, считал, что она – скорее раритет для академических кругов, и меньше всего – аргумент для тех ведомств, которые затеяли строить завод именно на том пятачке Чугунашки, где еще селились чевеки.

Он злился на Елену Изосимовну и на Гелия Михайловича, которые из этой рукописи устроили себе, по его глубокому убеждению, просто пароль для встреч. И – ошибался.

Потому что в зеленом кабинете, где, отмывая от скверны человеческие души, звучали хоры Бортнянского и Кастальского, Гелий Михайлович очень даже пристрастно и вовсе не в личном плане – по крайней мере не в перворяд – думал об этой рукописи. Именно ссылаясь на нее и на описание увиденного праздника, он может вполне честно предложить половинчатый вариант: пусть, после переселения в тайгу, чевекам выделят полномочия национального района, - да да, именно на базе художественно-самодеятельного ансамбля «Песни Чугунашки», - Костя не ошибался, как чуял! – они получат призрачное право не забывать родной свой язык (да они его уже и забыли!) – пусть старинные песни заучивают – ну и справлять свои обряды, ради бога, кто мешает? – даже еще лучше, это же настоящий аттракцион для любого гостя.

С него же, Гелий Михайловича, никто и не требовал решительных и на самом деле что-то определяющих заключений – была бы «бумага», позволяющая «закрыть вопрос» с минимальным шумом. В былую еще недавнюю пору и бумаги такой бы не потребовалось, нашли бы выход. Но что поделаешь, времена! Подумаешь, газетенка «Красный Чевенгол» шебуршится, а что – Минск не шебуршится, или Степанакерт? Ну и что? Он, Гелий Михайлович, делает свое дело. С него требуется заключение «в духе времени», то есть максимально устраивающее обе стороны, вполне пристойно в свете новых аспектов, в том числе и национальных. Его не проведешь – он стреляный-перестреляный в составлении всяческих заключений и актов. Рукопись – начальнику управления и вопрос закрыт, а он, Гелий Михайлович, не только при чине, но, глядишь, под это, уже который год длящееся перелопачивание столов и кресел, даже может пойти в гору. Но разве Изосимовна, которая со своих котурн, может, вообще никогда не сходит (впрочем, так ли уж никогда – а Чевенгол?), поймет ли его каждодневные чиновничьи заботы и расчеты? Да, да, чиновничьи. И нечего ощериваться, дорогие мои, на слово чиновник. Ему, Гелию, нравился его чин, в его конторе, за его столом. Он всегда знал что и как надо делать, он уверенно шел по ровной накатанной до него дороге. Да, не любил он риска, да, уверенность и привычность ценил пуще всего, что поделаешь, - да разве она это поймет? – уж начал, было, Гелий Михайлович на Елену Изосимовну злобиться, так что и Бортнянский не помогал. И думая так – он ошибался.

Потому что Елена Изосимовна как раз задавалась вопросом, как примирить в себе непреодолимое влечение к Гелию Михайловичу, которое еще так недавно поэтически именовала «то, для чего не знаю слова», тогда как сейчас стало вполне ясно, что это просто любовь, со столь же непреодолимым соблазном отдать ему рукопись, не только чтобы помочь «закрыть вопрос» и удержаться на месте, но и для того, чтобы саму себя освободить от заблуждения, что в рукописи содержаться на самом деле доказательства, которые позволят сохранить на месте чевеков, как народ не вымирающий, не ассимилированный, а, напротив, динамично развивающий свою культуру, хоть его так мало и осталось на свете. Теперь после Чевенгольского праздника и реакции Гелий Михайловича на него, равно как и после его коротенькой схватки с Перельманом, она вдруг поняла, что борьба ее бесполезна. Не один, ох, не один Гелий Михайлович попал, видно, под влияние тех ратников, которые после крушения святынь взялись искать виновных – кто и по чьему наущению рушил.

У Елены Изосимовны было солидное историческое образование, Ленинградский университет – хорошая школа, и она почему-то вспомнила, как во все неуютные времена появлялись на Руси блаженные, безобидные, и не вовсе. И им все прощалось. Потому что – с юродивого что взять7 всерьез их, может, и не принимали, но мало ли бед под сенью иконки, несомой «божьим человеком», проносилось над каким-нибудь Бердичевым. И разве не бесноватый из некоего пивного погребка обрушил на земной лад апокалиптические шквалы.

- Время блаженных и бесноватых! – подумала она, вглядываясь в запрокинутое лицо Гелия Михайловича, который, откинув голову на спинку дивана, не то наслаждался Кастальским, не то подремывал (на сам же деле лихорадочно раскладывал в мыслях своих загадочные пасьянсы на тему «Чевекского дела») – и, кто знает, если припомнить изыскания Гелия Михайловича по части лишней буковки в ее отчестве, а также его размышления о бедах, которые сулила упавшая со стены икона, - если все это припомнить, то, кто знает, напрасно ли пришла на ум Елене Изосимовне мысль о наступившем времени блаженных и о том, не вписывается ли вполне в это странное время сам Гелий Михайлович.

И тогда борьба за чевекские селения вдвойне бесполезна, потому что никакие аргументы не сотрут с них, с чевеков, их чужеродность ни для Гелия Михайловича, ни для прочих детищ нынешнего блаженного времени, и, стало быть, чевеки обречены…

Но еще более крамольная мысль посетила Елену Изосимовну в этот просветленный час прослушивания церковных хоров. А нужно ли вообще так уж бороться за «чевекское дело»? Вот – Костя. Стоило случиться этой нелепой, хотя и вправду драматической переписи населения, и забыты все высокие идеи космического братства людей, которые всегда обитали в их доме. И вот уж – «рязанский лапоть», «не космизм, а космополитизм», «стертость национального самосознания», «дамские заботы» зазвучали за их вечерними чаепитиями в полный голос. И так ли уж отличается Костино «не свои» от «чужеродного» из лексикона Гелия Михайловича…

Нет, она, Елена Изосимовна, верит в людское братство и потому пытается примирить Костю с Гелием Михайловичем, и отдаст Гелию рукопись, потому что ему рукопись поможет, а для дела – если всерьез, для дела, как его мыслит Костя и чевенгольское землячество, - ничегошеньки эта рукопись не значит. Так – поэтико-утопические изыскания истого интеллигента, Сафрона Фисоева, на тему самобытности национальных культур. На этом витке размышлений Елена Изосимовна и прервала маятку, потому что теперь окончательно потеряла ориентир какую именно позицию занимает она в чевекском вопросе…

Когда Елена Изосимовна, вынув из секретера рукопись Фисоева, молча протянула ее Гелию Михайловичу, он еще не понял ее побуждений – «ой, нет, ничего больше я читать не буду, я и так уже наизусть вызубрил, что здесь написано!»

- Я отдаю вам рукопись, - правда на короткое время, - объяснила Елена Изосимовна, подчеркнув, что именно «на короткое время», - для того, чтобы вы могли, в конце концов, отчитаться в вашем управлении. Ну, - и чтобы наши с вами встречи, наконец, выпростались из-под деловой ширмы…

Гелий Михайлович себе не поверил. Рукопись лежала у него на коленях, он ею владел, притом без малейших усилий или ухищрений, которые только что лихорадочно измышлял. Нет, эта женщина – действительно чудо и он ее не упустит. Будь она хоть огнепоклонницей, ему, в сущности, какая разница? Ну, называет он Украину «хохляндией», так не он один, ну, не вызывает у него симпатии ни чевеки, ни тем более Перельман, который почему-то Евгений, они – чужие. Но она-то – его, Гелия Михайловича женщина, и, в конце концов, в совместном с ней бытие сумеет же он ее перевоспитать на свой лад. Да и не очень ему хотелось ее перевоспитывать такую, ему все нравилось в ней, - вот только бы чуть побольше ей мягкости и чуть поменьше ума, что ли, нет, не ума, конечно, а этого какого-то стремления вникать во всякие проблемы, в том числе в чевекские. Но, если увезти ее отсюда, свести с людьми нужного и полезного направления мысли…

 << Назад | | Далее >>

Ждем Ваших отзывов.

По оформлению и функционированию сайта

 [Главная]  ["Пиковая дама"]  [Фотоальбом]

 [Колодец чудес]  [Страсти по неведомому]  [Вкус пепла]  [Через сто лет после конца света]

 [Каникулы усопших] [Карточный расклад]

Найти: на

Rambler's Top100  

 

© 1953- 2004. М. Кушникова.

Все права на материалы данного сайта принадлежат автору. При перепечатке ссылка на автора обязательна.

Web-master: Брагин А.В.

 

Hosted by uCoz