[Главная]  ["Пиковая дама"]  [Фотоальбом]

ЧЕВЕНГОЛЬСКИЙ ПРАЗДНИК

 Страница 3 из 3

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ]

Он поцеловал у Елены Изосимовны руку, прижался головой к ее коленям – теперь он улегся на ковер у ее ног.

- Спасибо! Спасибо! – глухо твердил он, зарываясь лицом в ее колени, - рукопись я долго не задержку, только приведу в порядок документацию и сразу же вышлю. Или привезу.

- Привези! – сказала она, назвав его на «ты», ероша рукой его светлые редковатые волосы, которые из-за обильной проседи казались светло-пепельными.

И он поднял к ней лицо и заглянул в серо-сиреневые глаза, испытывая мучительное смятение, оттого, что знал, что никогда эту рукопись ей не вернет, но надеялся и даже твердо верил, что их любовь – теперь он тоже не боялся назвать так все то, что их связывало, - важнее чевекских дел, и бог с ними, с делами, разве смогут они славненько сосуществовать в их особом, закрытом для всех прочих мирке… Он даже мысленно несколько раз повторил сам для себя слово «мирок». Что-то теплое, защищенное слышалось ему в этом слове, которое он решительно противопоставлял абстрактному и неприрученному слову мир…

Поздним вечером Костя холодно, но учтиво простился с Гелием Михайловичем. Как обычно Елена Изосимовна поехала провожать его в аэропорт и пока она не вернулась, Костя испытывал тревогу и почему-то жалось к ней. Его досада улеглась, «этот человек» покинул их дом, может, даст бог, надолго, так что радоваться бы надо. А он – тревожился. И – да, да, жалел Лену, Леночку, Лейлу, потому что понимал же, как тяжко ей каждое расставание, и в какой неразрешимый ребус улеглись ее отношения с «хмырем». При ее-то сердечных делах, после того приступа, в котором он прежде всего винил себя. Он решил, что будет вести себя возможно мягче, и виду не подаст, что прочел на ее лице столь явственный отсвет Чевенгольского праздника.

Вспомнив о Чевенголе, потянулся к секретеру за отцовской рукописью. Рукописи не было, но он никак не представил, что в это время многоспорная и многонеудобная для многих рукопись уже парит над землей на недосягаемой высоте на пути к своей гибели. И когда Лена, Леночка, Лейла вернулась из аэропорта, он ее о рукописи даже не спросил – мало ли куда она могла ее положить, может, листала перед Чевенголом и ненароком где-нибудь на письменном столе оставила или в ящик стола закрыла…

Хоть и была уже поздняя ночь, брат и сестра уселись в кухне за чаепитие, они любили такие поздние чаевничания, оба – «люди ночные». Мир, покой и мир, овевали круглый старомодный стол под старомодным же зеленым стеклянным абажуром – лампу некогда переделали из старинной, керосиновой, еще при жизни отца Елены Изосимовны. Теперь они были опять вдвоем и ничто не мешало их единению, когда взгляд заменяет слово, интонация голоса – монолог. И оба – как ни странно, и Елена Изосимовна тоже, - предавались блаженству этого согласного уединения.

Что до Елены Изосимовны, то право же, ей, конечно же ей, а никак не Гелию Михайловичу, следовало беспокоиться о том, что некая ворожба, ведьмовство, колдовство их соединило. Потому что пока она была с ним, всегда испытывала необъяснимое напряжение, словно вся она - подобно струне, которая, туго натянутая, вибрирует, на грани звонкого разрыва. И всякий раз, когда они с Гелием Михайловичем расставались, она испытывала расслабленность и иной раз, только что проводив его, укладывалась под любимый плед и засыпала мгновенно, и спала по десять и по двенадцать часов, «как подстреленная» - так говорил Костя.

Потом жизнь входила в колею, дни тянулись за днями, она вносила в серую тетрадь свои записи, скрупулезно фиксируя, кто кому звонил первый, Гелий – ей или она – Гелию, и о чем говорили, и как продвигаются «чевекские дела», конечно же. Сюда же, в серую тетрадь, с предельной откровенностью Елена Изосимовна вписывала свои наблюдения, именно «препарируя» Гелия Михайловича с профессиональной дотошностью и иронией журналиста, слывшего в области «не из безопасных». Она и сейчас, как только поднялась из-за стола, вписала в серую тетрадь все, что произошло за последние пару дней, не забыв и перепалку Гелия с Перельманом и его рассказ о чудодейственном знамении упавшей иконы. Разумеется, с комментариями. Теми, которыми она могла бы оснастить этот рассказ, если бы передала его Косте, как и намеревалась, было, еще вчера. Но ничего ему не передала из откровений Гелия Михайловича, опасаясь кощунственности и предательства, каким могло бы оказаться их с Костей веселое торжество по поводу очередного проявления «каши в голове». Потому что, как уже было решено вчера, но виноват же, в самом деле, Гелий Михайлович, что у него нет тех пресловутых «трех университетов» и что в его непыльной работе доводится ему общаться, по преимуществу, с такими же, как и он, мелкими чиновниками, у которых опять-таки в голове та же «каша», и опять-таки по тем же причинам. Так что обсуждение суеверий и предрассудков Гелия Михайловича с Костей, притом как водилось у брата и сестры, «в лицах и с выражением», было бы надругательством над доверчивостью дитяти, с какой Гелий Михайлович поверял Елене Изосимовне о своих слабостях.

Тем откровенней оказался ее рассказ, записанный в серую тетрадь поздней ночью, когда она никак еще не предполагала, что, возможно, закладывает беспощадную мину под самый что ни на есть фундамент будущего житья-бытья Гелия Михайловича. Закрыв тетрадь, Елена Изосимовна вздохнула, справедливо отметив про себя, что тем не менее уже сейчас, когда Гелий Михайлович, еще, может, и до дому-то не добрался в родной столице, она тоскует о нем и готова лететь за ним следом, и что любовь все-таки не бывает «за», а только «вопреки»…

Перельман прислал Елене Изосимовне восторженное письмо: «Чевенгол ликует – праздник очень сплотил людей, из отдаленных селений шлют письма и приезжают, привозят старинную утварь, знаменитые сиккимовые ларцы, вышитые ракушками – каури праздничные воротники, сиккимовые резные четки, украшенные кораллами, каповые ковшики, только из капа особого, потому что на сиккиме кап рос непростой, а как бы светящийся на срезе, - словом, то, чем славились наряды и предметы быта чевеков. Но что еще важнее, - присылали и привозили тексты преданий, заклинаний, плачей, некоторые составленные совсем недавно, ну, может полвека назад, - а что такое в истории народа какие-нибудь полвека!  - по поводу печально-известных исчезновений наилучших сынов Чевенгола, обвиненных в слишком страстной приверженности своим нравам и обычаям и, наконец, своей письменности, - подумать только! – когда имеется для всех удобная и всех унифицирующая единая на всю страну письменность. Так что это ли не доказательство того, что мы имеет дело с живой и животворной культурой, а не архаикой, как изволил выразиться этот чиновный нахал!»

Так писал Перельман, выражая надежду, что ей все-таки удалось, наконец, выбить из «этого погромщика» нужное заключение в пользу Чевекских селений, и что рукопись старика Фисоева сыграла нужную роль. В приписке Перельман сообщал самое важное: из соседнего академгородка прислали извинения, очень, мол, сожалеют, что не смогли прибыть на праздник, тем более, что получено известие, будто аж из Канады ожидается делегация ученых, которым академические круги сообщили о Чевекском вопросе и о рукописи Фисоева, и которые жаждут с этой рукописью познакомиться и, более того, установить аналогию между судьбой чевеков и американских индейцев…

Времени прошло довольно много, а звонков из Москвы Елена Изосимовна не дождалась. Она знала, что Гелий Михайловичу еще предстоят поездки и не очень беспокоилась, хотя вечерами вписывала в серую тетрадь немало безумных и отчаянных слов, а иной раз, сердясь, слов колких и хлестких, на какие была мастерица. Напоминание Перельмана о рукописи она восприняла как знамение: надо позвонить Гелию, ничего, венцы у нее с головы не сваляться, - для дела же.

Но это были мысли вчерашние, мысли для серой тетради, а на утро она одумалась и решила, что подождет. Ничего, еще лучше, ситуация с заключением, которое ожидалось от Гелия Михайловича, проясниться, тогда и перезваниваться есть заделие. И, подумав так, ужаснулась – неужели и сейчас тоже для общения друг с другом им с Гелием Михайловичем все еще нужно заделие? Так он, поди, потому и не звонит – заключение еще не настрочил. Елена Изосимовна знала, что Гелий Михайлович – тугодум, «бумаги» составляет подолгу, без конца их переписывая, как будто в казенной бумаге что-то меняется и что с годами во всех конторах выработался как бы зашифрованный код, который посвященные без труда читали, именно вникая в порядок слов и даже по пунктуации, уж не говоря по цвету чернил, коими на «бумаге», проставлена та или иная резолюция…

Елена Изосимовна прождала еще день. Несколькораз телефон загадочно тренькал, как бы соединяясь по автомату с каким-то отдаленным собратом, несколько раз даже проклевывалась пара-другая звонков межгорода, прерываясь как бы на полузвонке, словно кто-то настоятельно по автомату не мог к Елене Изосимовне пробиться.

- Почему бы это не быть Гелию? – подумала она и набрала его номер. Он оказался на месте, и как повелось не называл ее никак, а говорил безлико, маскируя свои с ней контакты.

- Здравствуйте, Гелий Михайлович!

- Добрый день.

- Как дела с документацией, меня начинает поджимать время, нужна рукопись.

- Я еще не имел возможности ею заняться, но теперь уже вскоре завершу все дело, - безлико, дежурным голосом отвечал он.

Такой, примерно, состоялся у них почти беспредметный разговор, который Елена Изосимовна – да, да, глотая слезы, - вписала в серую тетрадь.

Тут неожиданно «разразились события» - так потом определял Костя закономерный ход вещей, приведших к закономерным последствиям. Двое канадских ученых в сопровождении двух давно знакомых с Еленой Изосимовной этнографов из академгородка, которые и привлекли столь жгучий интерес к рукописи Сафрона Фисоева, прибыли в Чевенгол, куда через редактора ее газеты пригласили и Елену Изосимовну.

- Не забудьте рукопись, рукопись – гвоздь программы! – напутствовал ее редактор и даже туманно пообещал, что, вот-де, может, и случай подоспел, чтобы попытаться эту рукопись издать. Нет-нет, он ничего не обещает, но вопрос в высших сферах провентилирует, потому что недопустимо же, в самом деле, чтобы какие-то канадцы увезли эту рукопись с собой и издали ее у себя – этого только не хватало…

- И вообще, вы эту кашу с чевекскими делами заварили, - давайте, расхлебывайте, - уже без добра взглянул редактор на Елену Изосимовну, - а то, понимаете, из Америки к нам делегации едут отстаивать права чевеков и какие-то, знаете, параллели проводят с индейцами, резервациями и прочими дискриминациями. Так, знаете, - и он многозначительно вскинул глаза кверху – там очень этим визитом недовольны. Вы не сильно-то на времена наши кивайте, - что было, то будет, где текла вода, там и снова течь станет. Это я вам по дружбе говорю. Дело делайте, а о небесах помните, - вновь вскинул он глаза к потолку. Так что советую – семь раз мерьте, прежде чем возникать с очередными идеями. Про претензии на национальный округ вы, надеюсь, хорошо наслышаны. Говорят, ваш брат не последняя скрипка в этом деле. Или я ошибаюсь?

- Не ошибетесь! – отрезала Елена Изосимовна и подписав командировку в приемной, ушла из редакции в смятении. Волновал ее, - кому бы сказать, не поверили, - не тон редактора, не недовольство ею там, высоко, - вопреки редакторскому напутствию, она очень даже «на наши времена кивала», - а то, что разговор с Гелием Михайловичем не только ничего не прояснил в их отношениях, но еще и посеял в душе ее необъяснимое смятение. Как будто тоненькая паутинка, что тянулась от нее к нему, напряглась, вот-вот готовая к разрыву, а уж то, что он задерживает рукопись, которая, как на грех – не раньше не позже оказалась в фокусе такого внимания – «это уже хамство, это я вообще не знаю, что такое!» – сказала она себе и, поссорившись в душе с Гелием Михайловичем, отбыла в Чевенгол.

Она пробыла там неделю, оправдывала отсутствие рукописи важностью ее для заключения министерской комиссии; ученые – и свои, и канадцы – посмотрели экспромтом организованный чевекский праздник – моление о победе; ученые, совершенно завороженные праздником, записывали на диктофоны, снимали ручной кинокамерой, фотографировали. Елена же Изосимовна горько вспоминала холодноватый баритон Гелия Михайловича, ничуть не согретый каким-либо волнением от увиденного в Чевенголе. «Прикармливать демонов, - вредный пережиток», - так он сказал, а если бы видел сейчас расстеленные на берегу Чугунашки жарко-алые платы в черно-белую полоску, на которых в крохотных баночках – за неимением подсвечников – стояли зажженные свечи, - ровно столько, сколько жителей в поселке, да еще десяток, с учетом младенцев, которые могут народиться за этот год – если бы услышал грозный и призывный рокот барабанов и «горловым голосом» спетый гимн победе, читай, свободе; если бы услышал, как рассказывают старики, почему предания и плачи, сказы и моления надлежит петь только «горловым голосом», потому что «обычным голосом хлеб просят, коня понукают, младенца учат уму-разуму, а когда о свободе говорят – с богом говорят, праздничный нужен голос, - на праздник в фуфайке не идешь, лучший халат, вышитый раковинами, одеваешь, - чтоб с богом говорить – тоже самый лучший нужен голос», - если бы все это увидел и услышал Гелий Михайлович, неужели бы никак не встрепетала его холодная душа, никак не подсказавшая ему, что рукопись, которую Елена Изосимовна ему доверила, надо вернуть, поторапливаясь…

Пока она так размышляла, гостям показали знаменитые «Хомутовские пороги» – каменную запруду на Чугунашке, через которую и окрест пенилась и кипела норовистая Чугунашка, возмущенно преодолевая препятствие. А история запруды была не менее колоритной, чем только что отзвучавший праздник: в не столь еще и отдаленные времена некий купец, Хомутов, повадился к чевекам за деревом – сиккимом, тогда его по всей округе, как уже поминалось, чуть не леса росли, вырубленные за последние десятилетия. Дерево особое, чуть не сродни сандалу, было в большой цене, так что Хомутов сперва не скупился – платил деньгами и щедро, потом привез, как водилось, «огненную воду» и, приохотив к ней чевеков, уже платил только ею, так что мужчины, да и женщины тоже, словно бы потеряли разум и стали как бесноватые. Словом, до этой точки – история привычная для всего региона. Но тогда старейшины трех самых знатных родов собрались на сходку и порешили отвадить Хомутова от этих мест. Чуть не все прибрежные селения выставили самых могучих своих удальцов. И те, волоком с отдаленных предгорий, до которых когда-то добирались воды Чугунашки, натаскали валуны для запруды. Не ожидавший беды Хомутов на головной лодке первый о запруду и разбился.

Эта история, скорее вымышленная, но тем не менее весьма поучительная для тех, кто хотел бы приглядеться попристальнее к нраву чевеков, совершенно восхитила гостей. Они заверили Елену Изосимовну, что «отныне права чевеков под надежной охраной международного межнационального комитета, который они, канадцы, и представляют», и долго жали ей руки и напоминали, что в академгородке пробудут еще с полмесяца, так чтобы она все же непременно знаменитую рукопись Сафрона Фисоева им доставила. Елена Изосимовна обещала, успокоенная столь уверенными посулами, тем более, что ее друзья-этнографы подмигивали ей из-за спины канадских гостей, поднимая большой палец: «во, мол, пошли дела, не сомневайся!»

Невесел был только Перельман. Проводив гостей и оставшись с Еленой Изосимовной наедине, он спросил ее напрямик:

- вы что, насовсем отдали тому нахалу рукопись Сафрона?

- Что вы, что вы! – замахала руками на него, словно отгоняя демона зла, Елена Изосимовна. – Днями мы получим, наконец, заключение по сохранению чевекских селений и рукопись, конечно. Представляете, при поддержке академгородка и канадцев это заключение – спасение Чевенгола.

- Вы так думаете? – уныло качал головой Перельман. – Во-первых, канадцы приехали и уехали, и не они решают строить здесь завод или нет. Во-вторых, за это время столько денег вбухали в проекты и сметы, в подготовку к строительству, что куда это все теперь списывать? Вы оптимистка, Леночка, а я – старый человек, долго битый жизнью. И смотрите, - получите обратно рукопись Сафрона. Если сможете, конечно.

- Что значит, «если сможете»! – вскипела Елена Изосимовна, - я сама за ней поеду, что вы думаете, меня так легко обмануть?

 - Ой, не знаю – не знаю! – запричитал Перельман, - только бы не оказалось, что сегодня мы в последний раз слушали моление о победе на берегу Чугунашки в родном Чевенголе. Да, да, а что вы думаете, - это моя родина, я здесь родился, жил и живу, я не могу на старости лет менять родину. Понимаете, они думают, - Перельман куда-то вбок, в какую-то неопределенную даль мотнул головой, - они думают, - жили в степи, поживут в тайге, человек за жизнь не раз меняет местожительство. Так они думают. А я вам скажу, что даже, если из одного дома в другой переезжаешь, все равно как будто с кусочком родины расстаешься. Новые стены ничего не помнят. А тут, шуточки, - степь, а там, - шуточки, тайга, а я старый человек, почему я должен заново привыкать?

- А вы разве тоже поехали бы в таежный район, если что? – изумилась Елена Изосимовна.

- А куда бы я делся? – чуть не всхлипнул Перельман. – У меня пол-Чевенгола – родня. И вообще, почему они должны переезжать, а я почему-то не должен. Даже странно! – как бы обиделся он на вопрос Елены Изосимовны. – Тут моя школа. Я в ней учился. Я в нее вернулся директором, хотя меня оставляли на кафедре в Москве. А вы -–спрашиваете.

В поезде из Чевенгола возвращаясь, Елена Изосимовна обдумала, как рассказать Косте о рукописи. До сих пор он так ничего и не знал о щедрости, какую проявила Елена Изосимовна к Гелию, в порыве охватившей ее нежности, - впрочем, не только, - а подпав под волну откровений с самой собой. Когда вдруг яснее ясного видишь, стоит или не стоит цель тех усилий, которые на ее достижение прилагаешь. И вдруг, в оправдание самому себе, позволяешь усомниться в праведности такой цели, дабы позволено было от всяких усилий освободиться и отказаться…

Когда она рассказала Косте о встрече сучеными в Чевенголе – а это она рассказала в первую очередь, по древнему женскому чутью зная, что перед дурной вестью надо сообщить все приятные новости, которые только наскребешь в ближайшем времени, - он отнесся к этому серьезно.

- Может, может и удастся с помощью межнационального канадского комитета дорваться, наконец, до Чевекского округа, каким он и был, когда еще жил отец! Понимаешь, Лейла, (почему-то он ее именно так называл) округ занимал почти всю область. А теперь мы отстаиваем селения вдоль Чугунашки и Чевенгол, который и районным центром-то не был в ту пору. Чевенгол – столица чевеков, смех! Нет, ты представляешь, если добиться округа, да собрать сюда всех чевеков, сколько их по Сибири разбрелось-разъехалось, если их всех собрать, если добиться пересмотра переписи по региону, ты знаешь сколько бы выявилось народу в этом вымирающем и как его только не называют роду-племени. И тогда – инородцев бы вежливо попросить: посторонитесь, будьте добреньки, дайте-ка нам место на нашей землице…

- Каких инородцев? – бледнея от ярости, спросила Елена Изосимовна. – И меня бы вежливенько попросил, да? Тебе Гелий мешает, он – «хмырь», да? Он – черносотенец, да? А ты – не погромщик? Если тебе дать власть, а?

Зарыдав, она выбежала из кабинета, где состоялся этот тягостный разговор, так ничего и не сказав о рукописи. Костя пошел за ней. Мириться. Он обнял ее:

- Ну, Леночка, Лейла, ну будет! Мало ли что человек не выпалит в гневе; я в гневе, понимаешь? С того дня, как меня сделали не чевеком. Не сыном своего отца, выходит. А тебе не обидно было бы?

Помирившись с братом, Елена Изосимовна рассказала ему об ожидаемом заключении министерства и о рукописи. И, хотя до сих пор Костя большого значения этой рукописи не придавал, сейчас, в связи с приездом канадской делегации из межнационального комитета, акценты смещались, - это он понял сразу. Сейчас рукопись превращалась действительно в аргумент, и что еще важнее, в документ, который можно предъявить должностным лицам, причем не только в масштабах области, а куда как выше, если и вовсе не за пределами родной державы. Да, да и об этом подумывал теперь Костя, окрыленный вниманием канадцев. Он хотел продолжить дело отца. Отец написал книгу, он, Константин Фисоев, используя ее, добьется восстановления национального округа чевеков, и не меньше.

Но рукопись отсутствовала. Леночка, Лейла отдала ее «московскому хмырю». Чужому, враждебному их дому и их единению.

- Дай мне его номер! – потребовал Костя. И она дала.

Костя набрал телефон Гелия Михайловича, и пока набирал, Елена Изосимовна надеялась, что того не окажется на месте. Впрочем, в тайне души, надеялась и на обратное – пусть бы был, и пусть Костя сам потребует с него рукопись. Чтобы ей не нужно было вводит в их отношения этот колкий вопрос.

Гелий Михайлович был на месте. Вечером, пытаясь вспомнить этот разговор, вернее, то, что говорил Костя, чтобы записать в серую тетрадь, она так и не смогла. Слишком волновалась, когда слушала, и подробности перезабыла. Помнила твердо только лишь одно. Костя пообещал Гелию, что будет ему названивать ежедневно и по много раз в день, пока тот сам эту рукопись не привезет на блюдечке с голубой каемочкой.

С Костей они не разговаривали. Гелий не звонил. Она ему тоже. В конце недели вечером, когда она, сидя в кабинете, в отчаянии листала серую тетрадь, перечитывая все в ней написанное, и как бы вновь переживая историю своих отношений с Гелием Михайловичем и выискивая даже в малозначительных его словах, так скрупулезно те не менее ею зафиксированных, тайные приметы, которые бы могли подсказать ей, правый или левый демон простирал крылья сейчас, сегодня над ним, и великодушия или коварства следует ей от него ожидать и к чему себя готовить, в это пору вошел к ней Костя.

Сел на диван. На зеленый диван, на котором сидя, они оба, Елена Изосимовна и Гелий, слушали Бортнянского после Чевенгольского праздника. Костя сидел молча, опустив голову, опираясь локтями о колени, кисти свисали между колен. Так он сидел, когда попадал в трудные полосы. На этом же диване так сидел, когда умер Сафрон Фисоев. Она знала эту позу и ждала беды.

- Сестра, Лейла, что же ты наделала? – укоризненно, чуть не шепотом сказал Костя.

- Котя, милый, - она назвала его так чуть не впервые за долгие годы, детским его именем, - что, что случилось, ты рассержен?..

- Я не рассержен, - так же тихо сказал Костя, - я огорчен. Рукописимоего отца больше нет. Я отдал ее тебе, и ты ее погубила. Ты погубила мои планы, и все дело моего отца.

Так, тихо и горько, Костя рассказал Елене Изосимовне о своем последнем, сегодняшнем разговоре с Гелием Михайловичем.

Гелий Михайлович, подняв трубку, был приветлив, словно и не было у них с Костей взаимного неприятия, особенно же того разговора о рукописи, которую он, Гелий Михайлович, по обещанию Кости «обязательно вернет на блюдечке с голубой каемочкой».

- Ну вот, я вам зачитаю текст заключения, которое уже выслал к вам в область, в двух экземплярах, на облисполком и в обком партии. А вам я привезу копию. Завтра вылетаю.

После чего Костя услышал текст заключения. Поразительно совпадающего с наихудшими его, Костиными, предположениями. Все было, как он и предвидел: выселение чевеков в таежный район, ходатайство о предоставлении им районной национальной автономии, ввиду их малочисленности, об округе и речи быть не может… Но Костя не подал виду, как сразило его услышанное.

- Значит, завтра к вечеру мы вас ждем? – приветливо переспросил он. – Рукопись вы, стало быть, привезете?

- Рукопись? – замялся Гелий Михайлович. – У меня уже нет рукописи. После разговора с вами я не хотел нести ответственность за такой ценный документ и передал рукопись замминистру. Насколько я знаю, он сам ею распорядится.

- Как это – распорядится?

- А как найдет нужным.

- Вы имеете в виду – распорядится нам ее переслать?

- Не обязательно. Если рукопись представляет особую научную ценность – это определит специальная комиссия, - ее могут передать в соответствующий в соответствующий институт, вы же не можете быть против, автор трудился для науки…

Дослушав до этого витка разговора Костин рассказ, Елена Изосимовна почувствовала странное жжение около сердца, боль разрасталась, ей не хватало воздуха.

- Открой окно, - попросила она. Сев у открытого окна в кресло и не поворачиваясь к Косте, спросила:

- Значит, он приезжает без рукописи? Завтра?

- И это все, что ты поняла? Что он приезжает – свидание состоится? – взвился Костя. Она не ответила. И долго не отвечала. Сидела молча в кресле, держа на коленях знакомую Косте серую тетрадь. Оцепеневшими пальцами. Потому что она была мертва.

Костя Гелия о кончине сестры не оповестил. Его охватило странное, холодное спокойствие. Словно свершилось нечто, что неизбежно должно было произойти, и именно в это время, и чего он наверняка ожидал. Он понял, что с того первого сердечного приступа Елены Изосимовны он готовил себя к тому, что произошло. Хотя тогда все так легко обошлось, и даже была та окаянная поездка, после которой появилось у Лейлы некое свечение в лице, дотоле им, Костей, не виданное.

Он сел на диван и вглядывался в нее. Мертвую. Такую спокойную. С серой тетрадью на коленях. С тетрадью, в которой – он знал, - ее записи.

Он опустился на ковер рядом с креслом. Прижался головой к ее коленям, не подозревая, как точно повторяет Гелия Михайловича при последней его встрече с Леной, Леночкой, Лейлой. Тихонько взял из рук тетрадь, закрыл в секретере. Позвонил в Скорую помощь. После смерти отца он уже знал, «как это делается».

Когда неотложка уехала, выдав соответствующую справку и предложив помочь перевезти Лейлу в морг, Костя уложил сестру на диван, прикрыл ее любимым пледом. Сидя рядом, опустив голову и свесив руки между колен, он подумал, было, что надо позвонить Гелию Михайловичу – пусть бы не ехал. Его только не хватало в этом доме, так бы ему и сказать. Но прежде решил заглянуть в Ленину серую тетрадь – может, еще какие у нее неприятности за последние дни были, о которых он не знал, потому что не могло же так быть, в самом деле, что его рассказ о разговоре с Гелием ее сразил. Или – известие о его приезде? – даже теперь ревниво подумал он и потянулся за тетрадью.

Он долго тетрадь листал. Он листал ее всю ночь. Историю их с сестрой размолвок, их примирений, их бурных объяснений из-за вторжения Гелия Михайловича в их жизнь, - все хранила в себе серая тетрадь и теперь возвращала Косте все его неловкости и маленькие жестокости, которые рождались от слишком большой любви к сестре, от предчувствия, что «этот человек» несет в их дом погибель. Чутье его не обмануло. Чужак, московский хмырь убил Лейлу. Он, недостойный касаться края ее платья, выманил у нее рукопись, надругался над делом отца…

Костя читал записи последних месяцев. Едкие, хлесткие рассказики о деяниях Гелия Михайловича. Нет, не любила она его. Любя, не могла бы так «препарировать» – это было их с Лейлой общее словцо. Дойдя до описания знаменательного падения иконы, он горько посожалел, что сестра с ним не поделилась, как собиралась сперва, занятным штришком к портрету «этого человека». И все-таки она его любила, - сокрушался Костя, найдя описание чевенгольской ночи. Нет, не могла любить! – утверждался он в совсем противоположном, дойдя до описания гаданий на картах и толкования снов. Не могла она, с «идеей космического братства людей, любить этого узколобика, который шарахался от Евгения Романовича Перельмана, как будто тот лично распял «нашего Христа», - знаем, наслышаны об убеждениях нахала, чужака, погромщика – дай ему только власть…

Костя решил Гелию не звонить. Пусть приедет, Лейла заслужила, чтобы «этот хмырь» хотя бы почтил ее память, побыл на похоронах. В серой тетради Костя нашел историю многотрудных и малообъяснимых отношений ее с Гелием и подумал, что они тоже, эти отношения, никак не прошли даром для ее сердца. Он подумал, что даст Гелию почитать серую тетрадь. Вырежет из нее листы, где Лейла особенно его «погладила» (ее словцо!) и даст ему – пусть читает. Пусть увидит себя ее трезвым, беспощадным, проницательным взором, - обрадуется на всю жизнь…

Так он просидел всю ночь около сестры, терзаясь и листая ее записи, и как бы вновь ее узнавая.

Следующий день прошел в хлопотах. Вечером в опустевшем доме, - Лейлу уже отвезли в морг до послезавтра, дня похорон – он дожидался Гелия. Предвкушая, как выложит ему все, что он о нем думает вот уже третий год, и вручит ему «избранное» из серой тетради. Он знал, когда прилетает самолет. – Гелий обычно и прибывал этим рейсом, знал, когда примерно доберется из аэропорта. Даже поставил чайник – ожидал гостя.

Гелий Михайлович позвонил в дверь робко. Обычно, когда он приезжал, Лейла его встречала, сейчас ее отсутствие в аэропорту должно было его насторожить. Костя открыл дверь.

- Входите, входите! – учтиво пригласил он.

Гелий Михайлович стоял на пороге, как-то смущенно, растерянно и виновато улыбаясь. Он – «млел». Такое его выражение лица брат и сестра именно так окрестили еще с первых его приездов, когда, они с Лейлой довольно дружно над Гелием подтрунивали.

- Где же Елена Изосимовна? Я хотел ей отдать рукопись. Я все-таки привез ее! – сказал Гелий Михайлович, торжествуя. Знал, что преподносит дорогой сюрприз и своей щедростью упивался. Впрочем, - не зря. Он и в самом деле передал рукопись заместителю министра, но объявив Косте о своем приезде, вдруг представил себе встречу с Еленой Изосимовной, которой Костя наверняка передал их разговор (потому, конечно, она его в аэропорту и не встречала!), представил ее серо-сиреневые глаза, невозмутимо глядящие ему в лицо, холодно, презрительно, отчужденно – он и такими знавал эти колдовские ее глаза, - нет, с ней так не получится, чтобы после очередной совместной ночи поставить перед фактом, как он сперва намеревался; а в новой ситуации, когда она уже знает от Кости, что рукопись утрачена, - зацеловать, заобнимать так, чтобы она о рукописи и думать забыла (теперь, после чевенгольского чуда он чувствовал, что вновь может положиться на свои мужские возможности) – с ней так не выйдет. А не выйдет – значит, он потеряет ее. И он вдруг представил, что никогда больше не ступит в ее дом, не услышит ее протяжное: «здра-авствуйте Ге-елий Михайлович!» по телефону. И такая возможность показалась ему невыносимой. Он понял, что именно сейчас, в сей момент делает выбор. Либо его привычный уклад, знакомства, связи, небыстрый, но и не обременительный путь, пусть не ах в какой верх, но все-таки. Либо – эта женщина, которая заворожила его, которая перевернет всю его жизнь, и ради которой он, кажется, готов отказаться от множества укоренившихся позиций. И тогда – надо вернуть ей рукопись. И он, нарушив все субординации и весь десятилетиями сложившийся в их конторе этикет, он эту рукопись добыл, выцарапал, можно сказать, из приемной замминистра, где ей еще «не дали хода». И вот она тут, у него в кэйсе, и он сейчас передаст ее из рук в руки Елене Изосимовне.

- Елены Изосимовны нет дома? – переспросил он.

- Елена Изосимовна в морге! – с мстительным отчаянием сказал Костя.

Известие о том, что рукопись привезена, сбила его с намеченной позиции. Ему уже не за что было ненавидеть Гелия, хотя, когда он рассказал Лейле их телефонный разговор, рукопись-то действительно можно было считать безвозвратно погибшей…

Гелий Михайлович отпрянул, как от удара хлыстом.

- Когда? – спросил он.

- Вчера ночью. Я рассказал ей про наш разговор.

- И вы могли! – неожиданно, совершенно по-детски всхлипнул Гелий. – Это был мужской разговор. Вы ее убили!

- Это вы убили ее – я же не мог знать, что вас совесть заест и что вы рукопись привезете.

Так они пререкались, стоя на пороге и ненавидя друг друга, пока вдруг оба поняли – Лейлы нет, нет Изосимовны с лишней буквочкой в отчестве, в морге она. И оба представили себе слово «морг» вполне осязаемо. И души их содрогнулись. И они вошли в дом. Демоны, вставшие у каждого из них за правым и левым плечом, удовлетворенно шелестели крылами, но услышать их они не умели.

В кабинете на зеленом диване они долго сидели рядом молча. На столе лежала в аккуратной папке привезенная рукопись и копия заключения Гелия Михайловича по чевекскому делу. Но сейчас это уже было не важно. Важно было другое. Существовала серая тетрадь с записями Елены Изосимовны.

- Дайте мне ее тетрадь! – потребовал, нет, скорее повелительно взмолился, - если можно о чем-то молить повелительно, - Гелий Михайлович. – Я любил ее. Я ехал сюда – думал договориться с ней о будущем. Я даже хотел у вас, как у брата, просить благословения, что ли, ну не знаю, как это сказать, - просить ее руки, или как… Я действительно ее любил. Я сторонился ее, как мог. Я же понимал, насколько она выше, но все равно я любил ее, только не надеялся ни на что. Я потому ее избегал. Дайте мне ее тетрадь! – срывая голос, требовал он.

Костя глядел на его крупное лицо с резкими, грубоватыми чертами. Его светлые волосы с обильной проседью неряшливо свисали на лоб. За что его любила Лейла, хотелось бы ему, Косте, понять. И несмотря на то, что теперь он Гелия даже немножко жалел, все-таки жестко и мстительно сказал про себя: «Что называется ни рожи, ни кожи. Любовь зла!» Но это он смотрел на Гелия своими глазами. А надо было – лейлиными. Чтобы понять, за что она так поздно, впервые, так неистово полюбила этого чужака с «кашей в голове». Думая так, Костя вдруг понял, что уже не питает зла на Гелия, а искусственно себя распаляет, потому что не было уже причины на того злиться. Лейла уже не стояла меж ними, а без нее – боже мой, пусть «этот человек» хоть с транспарантами «Русичей» ходит по городу, он был ему безразличен. Его заключение? А слабо перебить выводы канадского межнационального комитета, куда теперь Костя прямиком и обратится.

- Дайте же мне ее тетрадь! – опять взмолился Гелий. И Костя увидел его лицо, опухшее от слез. Он плакал, уже не стесняясь, и всхлипывания его были какие-то не мужские, а детские, обиженные и горькие.

- Я дам вам тетрадь, только завтра, ладно? – миролюбиво заверил Костя. – А теперь спать, спать. Эка, вас совсем развезло.

Тут же в кабинете они выпили, молча и, конечно, не чокаясь, полбутылки коньяку, который оставался с последнего дня рождения Лейлы, и Костя отправил Гелия Михайловича спать в свою комнату, сам же остался в кабинете и остаток ночи провел за тем, что придирчиво вырезал из серой тетради ненужные страницы. Только теперь ненужными показались ему те, где Лейла наиболее жестко раскладывала Гелия по косточкам. Не надо ему это читать. Похоже, он и в самом деле ее любил. Куда больше, чем она – его. Интересно, могла бы она перешагнуть через свое космическое братство людей ради него, окажись они в одной упряжке. Сейчас, пристально вчитываясь в записи сестры, понял: получив Гелия, она бы и года с ним не прожила. Настолько были они с разных этажей. Теперь Костя это отчетливо понял и оттого Гелия пожалел. Пусть себе читает серую тетрадь с выборками «где про любовь». Поскольку это прямо его касается. Так Костя почистил сестрину тетрадь от едких и горьких страниц, способных ранить душу, куда более защищенную, чем у «этого хлюпика». Теперь Костя именно так называл про себя Гелия Михайловича.

Утром он вручил тому серую тетрадь и отправился хлопотать о предстоящих похоронах.

Гелий Михайлович бросился ничком на зеленый бархатный диван. Он внюхивался в него, в клетчатый плед, которым Елена Изосимовна прикрывала ноги, - искал запах ее духов. Духов, которые всегда его волновали, но и раздражали, потому что чудилась ему в них опять-таки какая-то вражья притягательность, необычная, небожеская сила. Но запаха духов не находил. Полежав так, он принялся читать заветную тетрадь, ничуть не подозревая о произошедшей с ней трансформацией.

- Моя любовь! – писала она, - ты уехал и дом мой пуст, и жизнь моя – выжженная земля…

- Ты не звонил. Ты меня забыл? Отринул? Я колдую на реку, на солнце, на облака, - пусть обернут твои мысли ко мне, твой голос – ко мне, твои путы – ко мне…

- Ты подарил мне вторую жизнь, любимый, недруг, повелитель и победить мой! И пусть летят в тартарары все баррикады, которые так долго нас разделяли, ибо теперь ты – мой, и я торжествую!» – писала она в Чевенголе.

Похороны прошли пристойно. Гелий Михайлович на них присутствовал. С Костей они почти не разговаривали. Серую тетрадь Костя великодушно подарил Гелию.

Говорят, Гелий Михайлович так и живет один, аскетом, как и почти всегда жил. Он действительно «пошел в рост», получил новую должность, которую по себя называл «славненькое местечко». Денежки у него прибавились. Так что он свободно стал тратиться на книги и пластинки. За пару лет у него собралась порядочная фонотека духовной музыки. Теперь Елохиевскую церковь он посещает часто и открыто. У него – вес. И по новым временам он вполне может себе это позволить. В церкви он иногда вспоминает Елену Изосимовну, хотя запретил себе даже мысли о ней. Считая, что сам Рок стоял между ними.

А Костя вновь сошелся со своей женой и живут они в Фисоевском доме. У него двое детей и, похоже, планы о национальном чевекском округе, который он намеревался осуществить с помощью канадского комитета, его волновать перестали. Канадские ученые, уехав, больше о себе знать не давали, так что фисоевская рукопись так и лежит в секретере и по сей день.

Об Елене Изосимовне в костиной семье почти не говорят. А если точнее – не говорят вовсе. Его жена считает, что в тайне души он все-таки Лейлу вспоминает, а это – не надо бы, потому что она, похоже, родилась под знаком Черной Луны, от которой мрачные мысли и смятение души. Так что Костя пусть не терзается, беду Лейла несла в себе, а, как известно, беда – прилипчива. И чем меньше о Лейле будут говорить и помнить, тем здоровее для дома и его обитателей.

А чевеков переселили в таежный район и на берегу Чугунашки как раз на том месте, где состоялся чевенгольский праздник Елены Изосимовны и Гелия Михайловича, пыхтит построенный, наконец, завод…

Москва-Кемерово-Таштагол

1986-1989 гг

 << Назад | | Далее >>

Ждем Ваших отзывов.

По оформлению и функционированию сайта

 [Главная]  ["Пиковая дама"]  [Фотоальбом]

 [Колодец чудес]  [Страсти по неведомому]  [Вкус пепла]  [Через сто лет после конца света]

 [Каникулы усопших] [Карточный расклад]

Найти: на

Rambler's Top100  

 

© 1953- 2004. М. Кушникова.

Все права на материалы данного сайта принадлежат автору. При перепечатке ссылка на автора обязательна.

Web-master: Брагин А.В.

 

Hosted by uCoz