Часть первая. ПРИСТАНИЩЕ ВСЕХ СКОРБЯЩИХ.
ОДА ГИЛЬОТИНЕ
(малоизвестный фольклор
Бастилии и кровавая романтика Парижской
коммуны) Страница
2 из 4
[
1 ] [ 2 ]
[ 3 ] [ 4 ]
ГОВОРЯТ КОММУНАРЫ
«Террор – это Рауль Риго», - говорит член I Интернационала Франсуа Журд. – Вот что шепчут по
закоулкам. Аристократические кварталы Парижа в ужасе от декрета «о
подозрительных» и о «заложниках». Создан Комитет Общественного Спасения, и это
приводит друзей Версаля в трепет. А я, Журд, говорю вам: мы вправе постоять за
себя, когда они бесчинствуют над нами вопреки всякой человечности. На террор мы
ответим террором. Да, предатели, если понадобится, вас схватят, оторвут от
семьи, так же безжалостно, как вы проделывали это с нами, и вы тоже вкусите все
прелести застенков Консьержери и камер Мазаса. Да, Рауль Риго, прокурор
Республики сумеет вас образумить. Мы гордимся им и верим ему, и чем громче
твердите вы: «Ах, он самый отвратительный из этих бродяг», тем больше мы ему
верим! Не содрогайся, парнишка Дешом. В Коммуне господам буржуям все кажется
отвратительным:
Федераты. – «Они смешны, - хихикаете
вы, господа, - они бродят по Парижу грязные, с всклокоченной бородой, лохматые,
с разномастным оружием и в разношерстных мундирах». Ладно! Смейтесь громче: у
нас не было сукна на мундиры, нам шили их из сукна для биллиардных столов. Что?
Вам смешно? А мы радуемся этим новым мундирам, и тому, что они из сукна ваших
столов, на которых вы не будете больше сражаться на биллиарде, в ваших клубах. И
нам нравятся алые нашивки и галуны на фуражках и рукавах. Это наши отличительные
знаки и мы ими довольны.
Кавалерия. – Вчера я слышал, как один
господин в шелковом цилиндре и палевых перчатках сказал другому: «Сделать из
каторжника федерата в общем не трудно, лишь бы субъект был склонен к мятежу, но
каторжник в мундире, верхом на коне, - это еще не всадник. Тут выучка нужна, мой
дорогой, выправка!»
Я не знаю, что ответил вам ваш «дорогой», легкомысленный вы господин в
палевых перчатках! Но мы гордимся нашими всадниками. У них нет выправки. Да и
откуда? еще вчера они были сапожниками, пекарями, портными, продавцами,
конторщиками. Они то и дело съезжают на круп лошади и хватаются обеими руками за
гриву, когда конь начинает баловать. Но уж до цели они доскачут, невзирая ни на
что, хоть бы им пришлось скакать через весь Париж с лошадью в обнимку, ухватив
ее за шею как девицу! Потому что нам не до шуток. Когда какой-нибудь наш плотник
садится на коня, смерть сидит у него за плечами, а она госпожа суровая, ей
вольтижировка – что петуху трость!
«Они лезут в культуру», - вопят бывшие завсегдатаи Гран Опера и театров, - они
нахватали у запуганной администрации даровые билеты и наводнили все залы!»
Возмущайтесь, господа, возмущайтесь! Вы считали, что Расин и Корнель – ваша
монополия? Напрасно. Расин не вгоняет нас в зевоту, как вы утверждаете, потому
что мы слышим его впервые, и каждое его слово несет нам свой первоначальный
смысл. Корнель волнует наши сердца, потому что мы ходим в театр слушать Корнеля,
а не раскланиваться с друзьями и обсуждать туалеты дам. Вы говорите, что мы
невежественны, и что после «Ученых женщин» кто-то из нас сказал: «Вот
литература, которой империя отравляла народные массы»? Ну и что с того? Мы
действительно иногда попадаем впросак, и наверное еще долго будем говорить и
делать все не по-вашему. Долго, но не всегда! Наши дети придут в концертные залы
и не будут озираться по сторонам, подавленные столь непривычной для нас
позолотой и бархатом кресел. И они, не хуже ваших наследников, воспримут все
тонкости Мольеровских шуток. Запомните! Культура – это не привилегия избранных.
Она – достояние народа и мы ее завоюем.
Смиренный автор: О, наивные
завоеватели! Они еще не догадываются, что культуру не насаживают на кончик
штыка, ее не атакуют, ее взращивают. К счастью – они продержались
недолго…
«Они свалили Вандомскую колонну» – кричит в
смятении все еще фланирующий буржуа. Да! Мы дерзнули. Мы осмелились. Слушайте,
лицеисты, - мы в самом деле свалили этот несчастный памятник. Представьте, кто
только не стоял на его вершине! В 1810 году на колонну водрузили Бонапарта в
римской тоге. В 1814 на ней красовалась бурбонская лилия. В 1830 король-буржуа,
потом Луи-Филипп снова водрузил Наполеона, только в сюртуке и треуголке.
«Маленький Бонапарт» – Наполеон III нашел,
что убогий капрал в сюртучке слишком бедный родственник для императора и велел
снова заменить его фигурой в тоге. Но во всех видах – символ монархии и разбоя
парил над городом! Сегодня, 20 мая, статую свалили. Один коммунар подошел к
бронзовому изваянию и пожал плечами: «А я – то думал, это такая громадина!»
Вещие слова. Чтобы узнать, чего стоит монархия, нужно ее свергнуть! Ну же,
Дешом, вы же радовались первым сполохам республики!
«Здесь говорят о пустяках». – Но чего у них не было ни на пол-су, так это чувства
юмора, у этих господ реаков! – говорит коммунар Поль Ферра. – Сколько раз я
слушал, как завсегдатаи фешенебельных ресторанов ухмылялись: «Очень, мол,
коммунары подолгу обедают!» Ну и что? Да, подолгу! Так ведь вы-то 300 лет
пировали, а мы только-только дорвались. Плохое слово – дорвались? Хорошее. Нам
дорого встала победа. Можно и расслабиться. Не все же вам!
Смиренный автор: Вы наедались
на сто лет вперед, а «проели» Коммуну. В критические моменты вас искали на поле
боя, а находили в ресторанах…
Ну, а если всерьез, - повествуют коммунары, - да, в полдень в ратуше мы
завтракали, в шесть вечера – обедали. За обедом решали важные дела, потому что
это и было то время, когда мы могли собраться все вместе. Потом кто-то из наших
сказал, что этак мы и вовсе разучимся улыбаться, и тогда мы написали на двери
столовой «Говорить о политике запрещается. Здесь болтают о пустяках!»
Иногда мы и правда подолгу засиживались за столом, потому что время было
горячее, что ни день – то новости. Надпись надписью, а обсуждать разные дела
нужно было постоянно, и времени другого, бывало, не выберешь. Однажды наш Асси –
он тогда самый главный был в ратуше – ворвался в столовую и зарычал: «Черт
побери, если когда члены комитета понадобятся, ищи в столовой – не ошибешься!»
Ну, в самом деле, был и такой грех: да что мы – святые, что ли?
Он был очень вспыльчивый, Асси, отчаянный человек, страшный насмешник. Мы
всегда говорили, что пока у Асси язык при себе, пистолет для него лишнее дело.
Тогда он стал носить кинжал за поясом, а мы – давай спорить: что, мол, острее,
кинжал или язык у Асси.
Но это так, шутки все. Я вот что хотел бы сказать: «Ребята, Дигар, Дешом,
Мерсье, вы им не верьте! Тем, кто видел долгие обеды, грязные бороды, рваные
мундиры. Души их тосковали по дворянским титулам, изысканным блюдам,
блистательным всадникам. Что ж, каждый видит и помнит, что ему под силу! Такие
вот и порочили славных наших товарищей. Что меня они назвали «пьяницей,
скандалистом и обжорой», - это ладно! Что мне до них? Мне за товарищей обидно.
Министра юстиции Бабика они осмеяли, потому что он де «жалкий упаковщик, из-за
своих картонок света божьего не видит, а туда же полез в политику». Эжена Прото,
- умницу, оратора, - обозвали «напыщенным, смешным адвокатишкой». Луи Пинди они
простить не могли, что он, плотник, стал душой Коммуны. Назвали его «дураком,
которому лучше бы из-за своего верстака и вовсе не высовываться, не то что к
власти тянуться!» Журд у них – «грязный, неряшливый, нечесаный овернец, упрямый
как мул и без малейшей искры ума». Бедный Журд! А мы-то как любили его
ребячливые выходки, даже его маленькую слабость, - он так гордился своей
шевелюрой! А Эд! Наш Эд, душа нашего дела, - он у них оказался просто
«конторщиком, довольно смазливым парнем, хотя и нелепым из-за своей глупой
бравады!» Бравада! Вот как они звали непрерывную игру в жмурки, которую наш Эд
постоянно вел со смертью. А уж Асси – тут они постарались: «Асси, несомненно,
самый ужасный из всех чудищ Коммуны. Он жесток, кровожаден и убивает ради самого
убийства!» Этакого «Обмани-смерть» – потрошителя изобразили!
Не верьте злопыхателям, ребята. Почти все наши товарищи были членами
I-го Интернационала и этим все
сказано!
Смиренный автор: Ох, не все,
не все:! Вот через полвека сухощавый, в длиннополой шинели, - глаза навыкат,
бороденка клинышком – тоже прослывет «потрошителем». А нынче, совсем недавно,
многие ранее «секретные источники» щедро подтвердят, что в самом деле, - и
«Обмани-смерть», и «потрошитель», - да и не только он …так что, касаемо вашего
кумира Асси, – поставим, не уточняя, длинный ряд многоточий…
Там, где опять же не может не вмешаться Смиренный автор. – Вы правы, Поль Ферра! Сколько пасквилей, убедительных и
не очень, писали «злопыхатели» о Коммуне и коммунарах. Но вот прошло почти
полтора века. Кто скажет сейчас, как выглядел тот или иной пасквилянт? Разве
какая-нибудь правнучка, у которой случайно сохранилась на этажерке фотография в
бархатной рамочке! Лица же Рауля Риго, Эмиля Эда, Франсуа Журда, Поля Ферра,
Луи-Эжен Варлена, Луи Пинди, Руссо, Асси и всех остальных запечатлены навек, по
крайней мере там, где их опыт был использован, и отнюдь не во благо. Вглядываюсь
в них. Разве эти сомкнутые губы, напряженный взгляд, чистый высокий лоб, не
говорят о мужестве, о решимости идти до последней черты страдания, во имя
победы, во имя свободы? Все так, все так. Но если бы они могли предвидеть, сколь
обманчивы миражи…
Черты ваших лиц говорят и о другом. О бессмысленном фанатизме
малоинтеллигентных людей, не способных оценить ни самих себя, ни обстоятельств.
И притом – обманутых прельстительными речами говорунов, которые пушек и близко
не видели…
«Мы и шли до последней черты – говорит Руссо. –
Когда мы попали в безвыходное положение, к нам стали являться странные господа.
Один пришел в ратушу и предложил взорвать весь Париж. Он сказал, что, будучи
химиком, знает, как перекрыть все основные газовые магистрали и ввести в них
чистый кислород. Он даже предлагал изготовлять кислород в обыкновенных котлах
походных кухонь. «На войне – как на войне!» – твердил неистовый химик. Он был
пьяный или сумасшедший. Ему очень понравилось одно выражение и он все время его
повторял: «Кислород! И тогда – крк! Парижа как не бывало!» Все думали, что он
бредит.
Мы с Брэном очень внимательно его слушали. Леон Брэн был инженер, он сразу
сообразил, что к чему.
Мы были в ужасе. Вдруг этот полоумный обратится к кому-нибудь, кто даст
согласие на такое изуверство! Брэн стал его всячески отговаривать, назначил
прийти завтра. Химик настаивал. Я сказал, что в кассе нет денег, тот ответил,
что деньги ему не нужны. Тогда я увел его с собой в буфет и напоил коньяком до
полного бесчувствия, чтобы он никуда не мог сунуться со своим безумным проектом,
а встречу назначил ему на завтра. Но вечером к нам в ратушу пришел другой
субъект. Он сказал: «Я истинный республиканец, не хочу, чтобы версальцам Париж
достался целехонький. Версальцы совсем рядом. Надо снести Париж». Мы
содрогнулись. И этот туда же! Он предлагает соединить газопроводы с
вентиляционными отдушинами с помощью какого-то газоденсиметра собственного
изобретения. Местами он расставит ящики с порохом и между ними проложит дорожки
из пороха. Этого увел с собой Брэн и тоже напоил коньяком. Я остался в ратуше с
братьями Околовичами и Артуром Брэном, братом только что вышедшего Леона. Не
успел тот выйти за дверь с очередным «спасителем» Парижа, как в комнату вошел
человек лет пятидесяти. «Я предлагаю вам уничтожить Париж!» – сказал он
невозмутимо и вытащил из картонки какую-то «адскую машину». Мы ахнули! Околовичи
нарочно затягивали время и стали расспрашивать его подробнейшим образом об его
изобретении, долго с ним любезничали и тоже отложили разговор на завтра. Нам
очень важно было оттянуть время до завтра. Завтра! Завтра версальцы уже будут
здесь, Париж взорвать не успеют. Завтра… кто знает, что будет с нами завтра в
эту пору! Париж не взорвут, и это главное. Хватит с него, с бедного нашего
старого городища и этих вынужденных пожаров. Мы подходим к окну и с ужасом и
болью видим вечернее полыхающее заревом небо. Ох, и густо же пошли нынче
изобретатели! И пламя-то какое гигантское бушует над Парижем! Нет, это вовсе не
то, что мы задумали, и совсем не входило в наши планы! Кто ответит за это
варварство через века?
Мой бедный Дешом! В те страшные дни я тоже писал дневник, и записи мои –
сказание о последних днях Коммуны!
В эти тяжкие часы мы вынуждены были прежде всего думать об обороне. Для этого
созданы были отряды, которым выдали мандаты: «Настоящим дозволяется предъявителю
уничтожить с помощью огня, подрыва или подкопа любое общественное или частное
здание, мешающее плану обороны Коммуны».
Вечер, 23 мая. – И вот вспыхнул
пожар. Горит все левое побережье Сены, бороться с пламенем бесполезно. Видно,
горит вся Королевская улица, министерство финансов, Тюильри, Лувр. Лувр
сохранился только благодаря матросам, которые снесли баррикаду Академии,
перебежали по Пон-дез-Ар и перескочили через стену Лувра, где с трудом потушили
пожар.
Мы с ужасом убеждаемся, что чья-то преступная рука целенаправленно сжигает
то, что не запланировано было обороной. Создается впечатление, что злонамеренно
уничтожаются культурные ценности Парижа, теперь, когда так удобно все свалить на
Коммуну!
Воскресенье, 28 мая. – Перечислять
сгоревшие здания нет сил. Отчаяние охватило всех нас. В Париже уже хозяйничают
версальцы. Мы намерены стоять до последнего патрона и до последней капли крови.
Вот ведут федератов. Это только первые группы пленных. Их 1200-1300 человек.
Много женщин, подростков, совсем еще мальчишек. Их заставили стать на колени
перед сильно поврежденной церковью Трините (Троица). Они стоят на коленях и их
заставляют кланяться. Бьют прикладами. Смерть и позор версальцам! На какие
преступления они только не пускаются. Говорят, что на Королевской улице сгорела
женщина с грудным младенцем, она не успела выйти, когда пришли поджигать дом. В
угловом доме погибло 11 человек. Нашим пожарникам не дают гасить пожары. Только
что схватили троих наших, которые пытались бороться с огнем, и обвинили, что они
вместо воды подливали керосин в пламя. Теперь их ведут с Морскому Министерству.
Расстреляли!
Страшный дневник, не правда ли? Вот что, ребята, Дешом, Дигар, Мерсье, когда
вам станут рассказывать о пожарах Коммуны и даже подтверждать рассказы
фотографиями сожженного Парижа, вы помните, что в это время комендантом ратуши
был Пинди. И когда Ратуша вдруг запылала, оказалось, что далеко не все наши
комитетчики успели покинуть здание и уйти в мэрию XI округа, как было намечено. Многие федераты сидели в
ратуше и понятия не имели, что ее подожгли, и потом рвались из пламени, как из
ада! Поджечь ратушу было намечено, - этого требовала оборона, - но подожгли ее
не мы. Преступная рука опередила события, чтобы в пламени погибли
коммунары.
Смиренный автор: Очень
впечатляет. Хотелось бы верить. Но – через полвека совсем в другой стране станут
сжигать храмы, а в них – священников, и кто докажет, что в тот данный момент это
не было необходимостью для самообороны…
«И еще помните, - говорит Эмиль Эд, - что многие
видели каких-то людей в костюме пожарников, которые ходили по бывшей спальне
Наполеоныша (так мы называли Луи-Наполеона) и смазывали стены керосином, а потом
поджигали. Эта спальня пострадала, конечно, но что поделаешь – «на войне, как на
войне». Может, побывали там и наши. Клясться не стану.
Пожирающее Париж пламя, которое полтора века сжигало память о нас, зажгли все
же не мы. А я написал, как умел, и только скажу еще, что даже враги наши нередко
признавали нелепость всех вымыслов, взваленных на Коммуну. Я кончил.
ГОВОРИТ «ЧЕЛОВЕК ИЗ ВЕРСАЛЯ»
«Да, Париж горел, - говорит другой очевидец
событий Пьер де Ланс. – Я многое узнал за эти два года. Я видел самые
удивительные вещи и верю, что вполне очевидное бывает лишь мнимым. Я знаю, что
уже в январе 1871 года немецкие и французские солдаты поглядывали на позиции
противника без всякого зла. Не нужна им была эта война, и к тому времени они уже
давно поняли, что это не их война. Немцы – варвары! Пруссаки – звери! Чушь! Нет,
милый мой Дешом, летописец осады, нет! Я сам видел, как в 1870 и в 1871 немцы
шли по французским деревням и играли с детворой, а женщины выносили им хлеб и
молоко. В январе 1871 им давно надоело убивать друг друга без всякой причины и
выгоды для себя. По-моему, это была глупейшая война, и общей жертвой ее были
народы Германии и Франции. Я не верю, что общественные преобразования могут
происходить мирно и бескровно, чинно и благолепно, на одной сознательности и
договоренности сторон. А потому я скорее верю в социализм как в явление
закономерное. Остановить его невозможно точно так, как течение реки. Не верю я и
в смирение и ненавижу тех, кто его проповедует. Смирение – удел слабого. Протест
же – зерно, прорастающее в вечность. За любым протестом всегда стоит
справедливость.
Смиренный автор: О, увлеченный
оппонент честного подростка Дешома! Всегда ли? Но вы еще не ведаете, что
произойдет в другой стране через полвека…
Я не был коммунаром, - говорит человек из Версаля. – наоборот, я долго
находился в Версале, бывал, однако, и в революционном Париже. Нельзя быть
слепым. Коммуна – явление закономерное, причин у нее было немало. Представим
себе хотя бы то, что во время осады немцев все население города объединило
стремление: выстоять, выжить. Дешом, вы говорите, что не было молока, и гибли
новорожденные, а сестра барона де Вульзи еще устраивала чаепития с тартинками у
себя в убежище? Вы пишете, что ваша прачка питалась хлебом (300 граммов!) с
горчицей, а спекулянты продавали устрицы по луидору штука. Ну и что же? Ведь ни
ваша прачка, ни госпожа Персиньи, закупающая окороки у Потэна, не думали в это
время о революции. Они просто хотели выжить. Но вот немцы прошли по Парижу.
Патриотический угар приулегся, все и вся встало на привычные места. Что ответила
большая часть самых консервативных кварталов Парижа на воззвание, направленное
свергнутым правительством через несколько дней после 18 марта!
«Мы не с вами! – вот что они ответили. – Мы
против вас! Пусть богачи защищают свое добро. А у нас ничего нет, кроме
собственной жизни, и ее мы сохраним для себя!» Вы говорите, Коммуна убивала,
Коммуна поджигала! А Версаль не убивал? А Версаль не обстреливал? Не уничтожал?
Не жег?
Я все видел собственными глазами, и это было отвратительно. Я стыдился своего
класса, своих знакомых. Прекрасные дамы и изысканные господа предавались далеко
неизящным развлечениям и лупцевали кулаками по лицу пленных федератов, которых
вели из Парижа! Но я их все же не виню. Я – все-таки их. Я не прощу баррикад,
пьяного разгула, пожаров… Но не могу отрицать: в то время, как истощенный Париж
боролся за жизнь, Версаль походил не то на бивуак, не то на курорт. Преобладали
военные, царили дамы. Дамы не смущались стрельбой из пушек, которые стреляли по
Парижу. Обеды, пикники, вечера -–все это продолжалось по привычке. Любили в
сумерки прогуливаться в Кланьи, чтобы посмотреть, как по темному небу, подобно
метеорам, летят снаряды на Париж. В Париже умирали – в Версале забавлялись. Да,
было это, было, что таить. У каждой стороны был свой счет к другой.
Вообще же, все походило на кровавый трагический фарс. Днем по городу вели
шеренги пленных. Оборванных, голодных, замученных мужчин, женщин и детей.
Господа ходили смотреть на них, как на цирковой спектакль. Орали, ругали и даже
били зонтами. Случалось, и убивали. Я сам видел, как хорошенькая девушка,
похожая на фею, набросилась на старуху, которую обвиняли в поджоге. Девушка
вымазала лицо старухи грязью. Та сидела на корточках, Девицу сопровождал молодой
всадник. Он велел привязать старуху к своей лошади, и старой женщине надели на
шею веревку и прикрутили к седлу. Потом этот кавалер со своей дамой пустились
вскачь, а за ними волочилась старуха. Толпа аплодировала. Я это видел. Мне было
омерзительно. Но ведь «А» сказали коммунары, а не версальцы – это тоже не
забывается.
Да, Версальское общество ходило также в Сатори, где постоянно расстреливали
коммунаров. Без суда и разбирательства. В Версале целыми днями слышно было
глухое щелканье – стрельба в Сатори. Военные власти были галантны – выдавали
дамам входные билеты в Арсенал, где содержали пленных. А иногда расстреливали
тут же при дамах.
Светское общество могло выбирать – куда идти? То ли в Сатори, то ли в
Арсенал, а может, в Оранжерею, где тоже были пленные. С террасы замка видны были
пленные, в кандалах. С импровизированного балкона некоторые их поносили, кидали
в них камни и ветки, даже объедки. На них смотрели как на зверей в зверинце. Но
ведь их газеты звали к грабежам и убийствам! Но ведь они расстреливали наших
заложников! Ничего нет страшнее, наверное, чем распря внутри народа, ибо брат
убивает брата. И нет тут правых, и нет виноватых. У каждого к другому – свой
счет!
Но я видел также необыкновенные случаи, о которых, возможно, будут слагать
стихи и песни. Однажды, в саду Елисейского дворца, который версальцы только что
отбили у федератов, захватили несколько вооруженных человек. У иных вовсе не
было никакого оружия. Этих обвиняли в поджоге и велели показать руки. Если пахли
керосином, или дымом – это считалось уликой, не менее веской, чем оружие. С
этими людьми был мальчишка лет пятнадцати. Он подбежал к полковнику,
уполномоченному по расстрелу, и спросил:
- Меня тоже расстреляете, мсье?
- А как же, дружок! Тут уж ничего не попишешь.
Оружие есть – значит расстрел. Таков приказ!
- Тогда, вот что! У меня мама на улице
Миромеснил консьержкой служит. Если вы меня расстреляете, мать изведется,
ожидаючи. Она же не знает, где я. Вы меня отпустите, я сбегаю, чего-нибудь
соображу ей сказать, чтобы меньше переживала. А я только сбегаю и тут же
вернусь, так что вы не сомневайтесь!
Полковник и комендант дворца, господин де Беллаваль, который только что
получил орден, за то, что во время Коммуны оставался в Париже, оторопели от этой
просьбы. Видно им было жаль мальчишку.
- А вернешься? – спросил полковник.
- Слово даю! – сказал мальчик.
- Ладно, беги! – махнул рукой полковник, и,
повернувшись к своему спутнику, добавил. – Надеюсь, он не вернется!
Через полчаса мальчик прибежал, запыхавшись. О нем уже давно
забыли.
- Все! – сказал он. – С матерью простился честь
по чести. Куда становиться?
- Катись, болван! Беги к матери, и чтобы мне
больше никаких игрушек с оружием! – зарычал полковник, схватил мальчишку за ухо
и дал ему пинка.
А господину де Беллавалю он сказал:
- Я думаю, мы многого не поняли. По-моему, мы
часто расстреливаем героев!
Дешом, Дигар, Мерсье, расскажите вашим детям об этом мальчишке! Я думаю, он
был эпической личностью. Впрочем, я видел немало неожиданного милосердия к
коммунарам со стороны палачей. Конечно, расправа с коммуной – позорная страница
в истории Франции. Я рассказал случай с этим мальчиком, но я мог бы рассказать и
несколько других. Через какую-нибудь сотню лет тем, кто станет рыться в старых
книгах, небезынтересно будет почитать живые впечатления очевидца, записанные «по
горячим следам» и многое попытаться понять.
Смиренный автор: Что
удивительного? Чтобы понять трагедию Хатыни, в другой стране, потребовалось
почти сто лет…
КОГДА ГОВОРЯТ ЛИЦА
Старые фотографии сразу же придают реальность прошедшему. И мы с удивлением
видим, что полтора века изумительно краткий параграф в истории человечества и
что вчера – это совсем рядом.
Читатель, всмотритесь в их лица. Вот они перед нами и немой язык поблекших
фотографий грозен и неопровержим, ибо мы видим лица тех, кто не задумывался о
будущем. Сегодня, через без малого полтора века, они проявились перед нами, так,
словно современники этих фотографий видели лишь негатив. Мы же видим
изображение, проявленное последствиями их былых деяний.
Шарль Делеклюз, великий гражданин, герой Коммуны. Ему было шестьдесят, когда
он остался последним у баррикады и пал, не выпуская из рук древко знамени.
Дешом, вы были правы, эпос кроется не в учебниках древней истории! Вот и Риго,
Рауль Риго, «самый гнусный из всех, имя его – террор», прокурор Коммуны,
расстрелянный без суда в последние дни своей власти. Может быть, такими были
пророки в седую старину. А, может, маниаки. Или мудрецы, которые без раболепия и
страха стояли перед повелителями народов и, сами в то веря, срывали перед ними
покровы с истины истин, на самом же деле приводили к краю бездны. Луи-Эжен
Варлен, замученный версальцами в последний день Коммуны. Ему было тридцать. У
него благородный лоб, мягко очерченные губы, готовые улыбнуться. Взгляд юноши,
лицо поэта. Эмиль Эд – костистое лицо, чуткие ноздри, лоб выпуклый, куполом. Вот
и «чудовище» Асси – подтянутый, чернобородый, взгляд проницательный и самую
чуточку смешливый. Гюстав Флуренс – в глазах решимость и вера. Такой не
отступит. Такой не гнется. Не предаст. Поль Ферра, «пьяница и скандалист» –
квадратное лицо с резкими чертами. Тяжкие морщины избороздили лоб. Глаза смотрят
прямо. В них – истина. Если бы видны были руки, наверное они бы все досказали.
Наверное у него были узловатые руки человека, который много, сосредоточенно
трудился. Молча думая свою думу.
Смиренный автор: Содрогаюсь –
какие руки были у расстрельщиков в Ипатьевском доме? А лица? Лица – как лица.
Это много позже Каинова печать убийц отметила их. Коммунарам повезло – эта
печать их минула…
Их много. Почти все погибли вместе с Коммуной. Расстреляны без суда, убиты,
замучены. Да, они были рабочими, наборщиками, плотниками, упаковщиками, сидели
за конторками магазинов, сажали хлебы в печи пекарен. Да, они не умели гарцевать
на породистых скакунах и носили плохо скроенные мундиры из сукна для биллиардных
столов. Но их изображала могучая кисть Гюстава Курбэ, художника революции, и
великого волшебника красок Эдуарда Манэ. Их судьбы и деяния воспеты Жан-Батистом
Клеманом и Эженом Вермешем, Анри Рошфором и Жюлем Валлесом, поэтами и
летописцами Коммуны. Их историю написал Пьер Лиссагарэй, историк, автор «Истории
Парижской Коммуны 1871 года». Поэт Эжен Потье написал для них и для грядущих
поколений слова к «Интернационалу».Разящим языком карикатуры рассказали об их
врагах Андрэ Жилль и Жорж Пилателло – карикатуристы революции. К их рядам
примкнул великий географ, литератор, мыслитель Элизе Реклю.
СВИДЕТЕЛЬСТВО ЧЕЛОВЕКА В СЮРТУКЕ
От автора: Да не покажется
странным читателю такое название. Это не стилистическая «фиоритура», особенно
неуместная, когда речь идет об эпопее простой и кровавой, как античная
трагедия.
В 1871 году, в дни Коммуны, понятие «человек в сюртуке» имело глубокий
социальный смысл. Баррикады прокладывались в то время не только поперек улиц и
делили город на дружественные и враждебные зоны. Они пролегли через все слои
парижского населения и наиболее четко поделили: буржуа – в сюртуке, рабочий – в
традиционной синей блузе.
Немало «людей в сюртуке» примкнули к рядам Коммуны и отдали свою жизнь на
баррикадах за дело, которое, искренне заблуждаясь, считали правым и за интересы
класса, к которому не принадлежали ни по рождению, ни по интеллекту, ни по роду
занятий. Они как бы сопутствовали Коммуне, сочувственно помогали ее утверждению,
благожелательно, а нередко и восхищенно следили за насыщенной событиями короткой
ее жизнью. Сочувствуя, они не отрекались от своего класса, от привычных традиций
и представлений, свойственных обществу, коему принадлежали. Свидетельства таких
людей особенно ценны, ибо выявляют как никакие другие психологическую ломку,
которая происходила в те дни в рядах интеллигенции Парижа.
18 марта 1871 года интеллигентный парижанин, -
интеллигентный не в том смысле, что ежедневно принимал ванну, носил сюртук и за
утренним кофе, не спеша, листал «умеренную газету», а интеллигентный по духу,
способный в ущерб собственным привычкам и выгоде осознать создавшееся положение,
- такой парижанин, адвокат, журналист, писатель, художник, ученый стал перед
выбором: перед ним властно возникли два дела и два пути. Он выбирал то дело и
тот путь, который считал справедливым. Большинство истинной интеллигенции без
колебаний пошло рядом с Коммуной. Именно рядом, а не сливаясь с ней, потому что
неизбежна была длительная ломка всех традиционных представлений этого слоя
парижского населения, чтобы рухнули все преграды между ним и лидерами Коммуны,
пролетариями по происхождению и по роду занятий. Вполне лояльные «попутчики»,
такие люди продолжали жить своей жизнью, но теперь служили делу Коммуны честно и
увлеченно, каждый на своем поприще. Они не навязывают своих советов, они не
пытаются управлять событиями, они просто служат делу, которое им доверили, и
иногда без сожаления и колебаний рискуют жизнью во имя идеи, к которой
примкнули.
Итак – слово свидетелям. Говорит Эли Реклю, первый французский этно-социолог,
которого Коммуна назначила директором Национальной Библиотеки. После падения
Коммуны ему удалось бежать в Италию с фальшивым паспортом и только таким путем
избежать расправы.
Свидетельствую.
Позвольте же и мне участвовать по мере моих сил
в столь знаменательном поминовении Коммуны, - сказал бы Эли Реклю, доведись ему
встретиться с нами. И если уж речь шла о библиотеках, о варварском отношении
коммунаров к культурным ценностям Парижа, я хотел бы высказать известную точку
зрения, которую вполне разделял и мой младший брат, географ Элизе Реклю. Я
всегда считал его выдающимся человеком и думаю, что, цитируя его слова
касательно библиотек и отношения народа к книгам, я вполне выражу и собственное
убеждение, основанное на личном опыте. В моей биографии, которую брат мой Элизе
посвятил мне после моей смерти, потомки найдут поразительно верные слова: «Эли
Реклю с большой поспешностью принял предложение Коммуны и взял на себя
обязанность директора одной из наиболее выдающихся библиотек всего мира, в
которой сосредоточены были несметные сокровища. Сперва он считал, что принять
эту должность – его прямой долг, так как наиболее ценному, что есть в мире –
книгам – грозит непосредственная опасность. Но оказалось, что к членам парижской
Национальной Гвардии можно и нужно относиться с полным доверием, ибо эти люди,
которым никогда не приходилось хотя бы полистать какую-либо из книг этой
огромной коллекции, испытывали неимоверную гордость оттого, что именно в их
городе, в их столице сосредоточен такой великолепный подбор редкостных
документов. Опасность была в ином. Вся история этой необыкновенной библиотеки
говорит о том, что немало выдающихся ученых попросту воровали книги, а в дни
Коммуны этого следовало особенно опасаться, так как в случае похищения
каких-либо книг или документов, в злодеянии не преминули бы обвинить
невежественных коммунаров. Другую, еще более грозную опасность представлял
артобстрел, под которым постоянно находился Париж. Версальские снаряды, которые
частично разрушили Расчетную Палату и Министерство Финансов, могли нанести
непоправимый ущерб залам библиотеки. Но строгое соблюдение всевозможных мер
предосторожности спасло библиотеку от разрушения и пожаров. Ни одна книга не
пропала с полок, не пострадал ни один документ…
Что касается честной службы моего брата Эли на посту директора этой
библиотеки, - она, конечно, забыта! В официальной летописи этого учреждения его
имя даже не фигурирует, а это прямое доказательство того, что он честно служил
справедливому делу. Если бы он допустил малейшее нарушение, какие только
обвинения не посыпались бы в последующие годы на него, «коммунара, варвара,
вандала, керосинщика»! – вот что сказал в моей биографии Элизе Реклю, и я горд
этим!
И еще, я, Эли Реклю, бывший директор Национальной Библиотеки Парижа,
свидетельствую лично:
«После победы Коммуны, в первые же дни,
злонамеренные элементы, поддерживаемые Версалем, постоянно пытались
провоцировать кровавые стычки на улицах. Так, 22 марта по городу пошла молва,
что на «Рю-де-ла Пэ» произошел инцидент, в результате которого убиты были 30-40
человек. Поговаривали о том, что Коммуна прибегнет к жестким мерам, ждали
кровавых репрессий. Ночью я шел по бульварам, и действительно на улицах толпился
возбужденный народ. Все говорили о событии, обсуждали его значение. Но как
удивил меня тон этих разговоров! Говорили спокойно, достойно, скорбно. В толпе –
женщины с детьми на руках. Они тоже участвуют в обсуждении недавно закончившейся
стычки, некоторые плачут. На Рю-де-ла Пэ видны лужи крови, раненые еще не успели
получить первую помощь, а здесь, - это спокойствие, трезвость оценок,
сдержанность в суждениях. Не знаю, обсуждали ли с таким благородством это
кровавое событие обитатели аристократических особняков Сен-Жермен. Мне многое
пришлось испытать в жизни, но то, что я видел, глубоко меня поразило. Нет! Мало
мы знаем о Франции и вовсе не понимаем французов. Все что происходит, похоже на
невероятный роман!»
И еще:
«По ночам, около учреждений политического
значения и у точек, представляющих стратегический интерес, прохожих проверял
патруль: «Проходите, граждане, проходите! Гражданин, будьте любезны, обогните
здание с той стороны!» Право, трудно было представить себе при столь вежливом
обращении, с кем же имеешь дело: с членами Центрального Комитета, которым
приписывали столько злодеяний, или с патрулем Версальской мэрии… Я очень рассеян
и иногда, возвращаясь поздно ночью домой, проходил около запретных зон.
Несколько раз передо мною вставали патрули и преграждали дорогу, скрестив штыки.
Но, как не странно, столь решительное действие сопровождалось словами:
«Гражданин, простите, вы не могли бы пройти иной дорогой? Вам действительно
необходимо попасть именно в этот квартал?»
В так называемых политических клубах Мадлен около казармы Шато д’О, на
Монмартре в Пале-Ройяле, мне ни разу не довелось услышать в свой адрес
каких-либо злобных или невежливых слов. Да и вообще, везде в эти дни вопросы
жизни и смерти обсуждали с таким хладнокровием и благожелательностью друг к
другу, какими не могут похвастаться ученые академии, спорящие о спонтанном
зарождении. Я сам это видел, слышал и утверждаю. Но я не настолько безрассуден,
чтобы посчитать, что мне поверят. И неудивительно!
В то время, как все население Парижа, - по крайней мере большая часть его, -
с трудом сдерживается от неразумных проявлений гнева, ведет себя с истинно
поразительным благоразумием и спокойствием, Версальское сборище, которое считает
себя законным, оттого что зовется Правительством и располагает генералами и
префектами на побегушках, всячески старается довести события до пароксизма.
Право, не знаю, что в этой Версальской Ассамблее более поразительно: азарт или
тупость, ненависть или легкомыслие. Впрочем, повторяется то, что заставило
всяких Олливие и Лебефов с легким сердцем натравить несколько сот французов на
несколько сот немцев!»
В пятницу 23 апреля Версальский Министр Юстиции Дюфор издал очередной декрет,
в котором еще и еще раз обвинял коммунаров в поджогах, ограблении публичных
зданий, незаконных арестах, всяческих дебошах.
Я, Эли Реклю, который знал Париж, как свои пять пальцев, в дни позорной
третьей Империи и в дни Коммуны, свидетельствую:
«Поразителен список злодеяний членов Коммуны,
если верить сообщениям Дюфора! Получается, что эти люди только тем и занимаются,
что совершают караемые законом преступления. А между тем, Париж никогда не
казался мне столь спокойным, - если не считать, конечно, непрерывного обстрела
со стороны Версаля, - я бы сказал, столь мирным, или вернее, нравственным. Мне
кажется, все сутенеры и жулики удрали в Версаль, под надежное покровительство
полицейских и сыщиков. По следам банкиров и магнатов церкви улетучились дорогие
кокотки и уличные потаскушки, отряхивая по дороге прах революционного города со
своих замаранных шлейфов. Верные «порядку и семейным устоям» они последовали за
высокородными сынками и за душками-военными самой нарядной армии в мире! Право,
Париж никогда не выглядел так «чисто». Но что толку! Ограниченному жителю
окрестных небольших городков снятся кровавые оргии и фантастические грабежи в
отблесках адского пламени. Господин Фавр красноречиво описывает подобные
действа, сидя в Версале, господин Тьер их подтверждает, а господин Дюфор,
хранитель печати, заверяет все эти небылицы большой государственной печатью на
красной сургучной блямбе, величиной с колесо!» (Из семейных архивов и публикаций
«Дневник Коммуны», Париж, 1908 год).
А теперь: Слово дается Элизе Реклю, славному ученому, который в рядах
НациональнойГвардии шел на Версаль и 4 апреля в битве при Шатильоне попал в
плен. Его бы казнили, если бы не обращение правительства Соединенных Штатов с
указанием на недопустимость подобной меры наказания по отношению к ученому
мирового масштаба. 15 ноября 1871 года Элизе Реклю был осужден на ссылку в Новую
Каледонию. Протест ученых всего мира вынудил французское правительство заменить
эту меру десятью годами высылки из Франции. 14 марта 1872 года великого ученого,
в наручниках и кандалах, подвели к швейцарской границе, которую он пересек,
обретя свободу, после пребывания в семнадцати тюрьмах.
Свидетельствую: Я, Элизе Реклю, был
простым гвардейцем в первые дни боев. С 5 апреля, в течение года пребывал в
различных тюрьмах Сатори, Треберона, Бреста, Сен-Жермен, Версаля, Парижа.
Поэтому я мало находился в революционном Париже и свои суждения могу основывать
лишь на том, что видел, до того, как был взят в плен, а также на свидетельствах
моих друзей, участников Коммуны. Мне хотелось бы рассказать, как меня схватили
Версальцы.
Нас было человек пятьдесят. В шесть часов утра нас повели к Шатильону. У нас
не было никакой еды и мы не спали всю ночь. Появились Версальские войска. Они
прикинулись сочувствующими, что желают перейти на нашу сторону, и крича «Мы все
братья!» «Обнимем друг друга!» «Да здравствует Республика!», начали
перескакивать через заграждения, причем мы сами им помогали. Как только около
нас оказался довольно многочисленный отряд, мы попали в окружение. Всех, кто
носил военную форму коммунара или имел при себе какие-либо отличительные знаки,
расстреляли тут же на месте.
И еще мне хотелось бы сказать: «Я преклоняюсь перед тобой, безымянная толпа
Парижа. За дело, в которое ты верила пали 30-40 тысяч человек только в
окрестностях Парижа. Внутри города митральезы косили стариков, женщин и
подростков, и те падали, крича: «Да здравствует Коммуна!». Я преклоняюсь перед
тобой, Коммуна, еще за то, что ты сделала неизбежной республиканскую форму
правления во Франции и тем самым попортила немало крови приспешникам Версальской
Ассамблеи. Я не имею ввиду нынешнюю республику, на подхвате у царя и кайзера,
настолько далекую от малейшего представления о свободе, что едва ли можно
связать ее с памятью Коммуны. Я имею ввиду то, что для будущего Коммуна создала
некий высший идеал, с которым не могли сравниться ведущие идеи всех
предшествующих революций. И во Франции и во всем мире, Коммуна заранее
вдохновила всех тех, кто желал бороться за новое общество, в котором нет места
господину по рождению, званию или состоянию, и не может быть угнетенного по
происхождению, сословию и оплате. Повсюду слово «коммуна» отнесено было в самом
широком смысле ко всему человечеству, к новой его формации, при которой все
будут равны, свободны и едины, где будут отсутствовать старые границы между
странами, и люди будут мирно сотрудничать друг с другом по всему миру». (Из
номера «Ревю Бланш», видимо 1898 года).
Смиренный автор: О, благодушие
ученого, читающего глубинные скрижали былого, но ослепленно взирающего в
будущее…
О ПОСЛЕДНИХ ЧАСАХ КОММУНЫ – ГОВОРИТ «ЧЕЛОВЕК В
БЛУЗЕ»
В Париже проживал мастер-чеканщик Альберт Тейц. Он был другом Франкеля, Эжена
Варлена и Жюля Валлеса, депутатом XVIII округа во время Коммуны; участник баррикадных боев, Тейц,
которому после поражения удалось бежать из Парижа, был приговорен к смертной
казни заочно. Тейц долго жил в Англии, где работал чеканщиком по бронзе, и
поддерживал оживленную переписку со своим другом Валлесом, который жил в другом
городе.
Тейц и Валлес дружны были еще во времена Империи. Дни Коммуны сблизили их еще
больше. Во время «кровавой недели» Валлес и Тейц стояли на баррикадах бок о бок.
Последний раз их видели в Париже вместе 27 мая, когда они уходили по направлению
к улице Ангулем с людной площади, где кто-то их опознал.
Проживая в Англии, Валлес продолжал писать. Он был талантливым журналистом,
прозаиком и драматургом. Бывший редактор одной из ведущих газет Коммуны,
активный участник уличных боев в последние дни ее обороны, Валлес решил написать
роман «Повстанец». Чтобы оживить в памяти мельчайшие подробности тех дней, он с
жадностью изучал газеты, книги, малейшие документы, имевшие отношение к Коммуне,
и после того, как исчерпал все возможности библиотеки «Бритиш Музеум» обратился
с письмом к своему другу Тейцу. Он просил его написать по памяти все, что ему
удастся восстановить из последних дней Коммуны. Тейц ответил без промедления.
Рассказ его умещается на девяти страницах школьной тетради. Видимо, он писал не
сам, а диктовал свои воспоминания. Это лаконичный и трагический рассказ о
последнем вздохе Коммуны, написанный без малейших литературных прикрас. Это даже
не рассказ, а нечто схожее с мышлением вслух. Неоконченные фразы, неудачные
обороты речи, отдельные фамилии, внезапно вклиненные в рассказ, как вехи,
понятные только тому, кто пережил эти эпические дни, - все это придает
повествованию Тейца необычайно впечатляющую убедительность. Рассказ начинается
21 мая и доведен до 25 мая, когда пробил последний час общего друга Валлеса и
Тейца, «великого гражданина» Шарля Делеклюза. Видимо, после 25 мая друзья все
время были вместе, круг сужался, как затравленные звери метались они по
враждебному городу, пока им удалось уйти от расправы. В скупых словах
неискушенного в писании мемуаров человека более чем в самых изощренных
литературных описаниях чувствуется безнадежность и отчаянная отвага обреченных
людей. Отовсюду грозят пули врагов, пылающие пожарища их окружают. Но, - слово
самому Тейцу:
Свидетельствую, «в воскресенье ночью
пошел в 12-й округ, предупредил Филиппа – он уже спал – чтобы бил тревогу и
собрал людей. В понедельник в ратуше видел Вермореля. Никаких заседаний. Во
вторник общее собрание Коммуны. Был Феликс Пиа и Франкель тоже. Пиа говорит:
«Умру с готовностью». Мы трое были против обращения к Версальцам про братание.
Час дня. Около баррикады на углу шоссе Клинянкур вижу Вермореля верхом.
Сопровождает обоз с оружием, но поздно, уже не пройдешь. Обратно к баррикаде
Орнано! Явился Домбровский. Все кричат «Да здравствует Коммуна, виват
Домбровский!» Гвардейцы здороваются с ним за руку. Он ругается с ними. Говорит –
прозевали баррикаду. Домбровский и Верморель ускакали верхом. Потом сошли с
лошадей и оставили их маленькому Дюпа, а сами пошли к баррикаде пешком. Через
несколько минут Домбровский уже лежал мертвый. Ко мне пришел Верморель и
говорит: «только что погиб Домбровский». На самом деле он еще немножко пожил, а
умер потом в госпитале Ларибуазьер. Верморель просил, чтобы я никому не говорил,
потому что всех деморализую.
Среда, 24 мая пошел в ратушу. Там
комендантом Пинди. Он говорит, было собрание и решили, что все-таки придется
жечь ратушу к 7 часам вечера. А сами уйдем в 11-й округ. Ничего не поделаешь.
Тут же видел Делеклюза, иду с ним к Шато д’О, на площади Бастилии. Обедали.
После обеда Делеклюз очень всех подбодрил. Один артиллерист напился пьяный и
начал угрожать Делеклюзу. Из-за неудач. Узнал, что расстреляли заложников. Что
делать. Нас долго к этому вынуждали.
Четверг, Тейц, Журд, Серайе, Йоаннар
пошли все к баррикаде на мосту Аустерлиц. В три часа Версальцы уже заняли
Орлеанскую железную дорогу. Журд ушел с одним интендантом артиллерии. Около
Бастилии оборону ведет Варлен. Он устроил наблюдательный пункт в доме на углу
Фобурга Антуан и бульвара Ришар-Ленуар. В июне 1848 здесь много поубивали людей.
Иду опять в 11-й, там сидит Эд. У него требуют людей на подмогу к цирку
Наполеон. Тут пришел Верморель и с ним Жаклар. Они с похорон Домбровского. на
них лица нет. Эд собрал людей и сам повел их к цирку. Мы тоже туда идем. Около
Батаклана опять встречаем Вермореля, Жаклара и Лисбонна. Говорят, дело плохо
около Шато д’О. Идем туда. Наши гвардейцы под прицелом, падают как мухи, а
ничего не могут сделать. Бедняга Жак! Все горит. Баррикаду уже нельзя держать.
Молоденький гвардеец – лет 17 – вскочил на баррикаду, грозит кулаком в сторону
Версаля, ругается, поносит Версальцев мастерски. Говорит, только что погиб его
отец. В подворотне порох. Сейчас огонь туда доберется. Я говорю Верморелю, надо
снимать мальца, сейчас взорвется. Парень – ни в какую. Верморель тянет его за
руку. Тут мальчика настигла пуля. А отец у него один из первых погиб на этой же
баррикаде. Лисбонн ранен, идет на четвереньках, кое - как пытается ползти.
Верморель говорит: «Не хочу его здесь оставлять, надо вернуться за ним». Тейц
говорит: «Я тоже иду». Утащили Лисбонна. Говорю: «Надо свернуть сюда, около
кабачка «Два Пьерро», тут пуль меньше» Повернули за угол, а тут Верморель
отпускает Лисбонна – он его держал под правую руку – и говорит: «Все! я
помираю!» Пытался еще идти, но хватается за стену. Жаклар и мой брат его
подняли. Лисбонн говорит: «Меня тоже не бросайте тут!» Видим – стоит тележка.
Ручная. Веду Лисбонна потихоньку к тележке. Тут подоспели из пассажа гвардейцы,
погрузили его и увезли через пассаж к бульвару Вольтер. Мы с братом и Жаклар
теперь несем Вермореля по тому же пассажу. Он уже не может ходить, но очень
спокойно себя держит. Сделали носилки из ружей. На бульваре Вольтер нас встретил
Делеклюз с гвардейцами. Как раз те, что помогли нам погрузить Лисбонна. Говорю
Делеклюзу, что Верморель ранен. Делеклюз подошел, поздоровался с Жакларом и
Тейцом, а с Верморелем немного поговорил. Потом пошел к баррикаде, откуда мы
пришли. Мы постучали в один дом, попросили тюфяк. Женщина дала. Просила вернуть,
потому что больше у нее нет. На углу улицы Ангулем медпост. Одна медсестра. Она
промыла рану. Верморель просит: «Дай поцелую тебя, у тебя легкая рука». Она
разрешила. Потом мы унесли его в мэрию, а Жаклар говорит: «Что мы сделали! Зачем
разрешили Делеклюзу пойти к баррикаде!» Верморель потерял много крови. Врач
говорит – ранен опасно. Верморель просит: «Отведите меня, пожалуйста к Пэну.
Бульвар не удержать. Если они сюда ворвутся ночью, они меня прикончат». Пэна
дома не было, а отец его нас принял не очень-то здорово. Авриал тоже был с нами.
Он оставил деньги консьержке, чтобы она ухаживала за Верморелем. Мы его обняли,
он просил нас не задерживаться. Мы ушли.»
ГОЛОС ИЗДАЛЕКА
От автора: Прошли предвиденные
«человеком из Версаля» не только сто лет, но почти полтора века, читатель! Еще
один свидетель просит слова. Двадцатидвухлетний юноша Анри Бауер, студент,
который в 1863 году был трижды осужден за нарушение закона об общественных
собраниях, в сентябре 1870 года был освобожден из тюрьмы Сен-Пелажи, участвовал
в восстании 31 октября 1870 года и в тюрьме Мазас подружился с будущим видным
деятелем Коммуны Флуренсом. В дни Коммуны Бауер был майором VI полка, во время «кровавой недели» храбро сражался рядом с
Лисбонном, защищал баррикаду Вавен. Ему удалось скрыться от карателей, и до 21
июня 1871 года он был неуловим. Когда попал в руки к свирепствующим властям, его
приговорили к ссылке. 3 мая 1872 года на борт корабля «Даная» погрузили железную
клетку, в которую посадили ссыльных коммунаров. В этой клетке Анри Бауер и
прибыл на полуостров Дюко, где должен был отбывать срок ссылки. Бауер был
одаренным журналистом, - его статьи часто печатались в газете Жюля Валлеса «Кри
дю Пепл». Свои заметки о путешествии на «Данае» и о пребывании в ссылке Бауер
назвал «Мемуары безвестного юноши».
В Париже оставалась мать Анри Бауера. Мужественная женщина распродала все
имущество и уехала к сыну в Новую Каледонию. Она пыталась устроить сыну побег,
но «заговор» открыли, и госпоже Бауер пришлось покинуть Новую Каледонию в 1876
году.
Многие ссыльные писатели, которые не умели и к тому же лишены были
возможности заниматься каким-либо иным трудом, бедствовали и часто обращались в
Париж к влиятельным друзьям с просьбой посодействовать в публикации путевых
заметок, «экзотических» рассказов, зарисовок путешественника, - разумеется под
вымышленным именем. То же самое сделал и Бауер. Он вел регулярную переписку с
журналистом Полем Мерисом, с которым был очень дружен, и попросил его
опубликовать после надлежащей «обработки» заметки, которые ему выслал. В письме
от 4 июля 1873 года Бауер сообщает ужасающие подробности о жизни ссыльных. Бауер
писал другу и ничего от него не таил. Факты были таковы, что опубликовать
заметку оказалось невозможно, даже после самой тщательной переделки.
Впоследствии это письмо и было найдено в архиве семьи Поля Мериса. Итак – слово
Бауеру:
Свидетельство ссыльного: «Вот уж
четвертый месяц, как мы избавлены от жары. Зато дождь не прекращается, хлещет и
хлещет, так что проходит даже сквозь щели деревянных стен и крыши. Наш лагерь,
впрочем, как и весь этот полуостров, - сплошное болото, грязь тут черная,
густая. Ничего не видел омерзительнее этой липкой грязи! Выйдешь из помещения, а
она липнет к обуви, ноги прирастают к земле, идти уже никуда не хочется,
возвращаешься в палатку, барак, или «казарму», а они дырявые как решето и
насквозь пронизаны дождем. И кроме всего прочего, от этой липучей глины исходит
тошнотворный запах, такой, что дыханье спирает. Даже самые выносливые не
выдерживают. Хорошо еще, что морской ветер несет с собой соленый и терпкий запах
волн, и только благодаря ему мы еще кое как живы. Так что, как видите, этот
«Центр Новой Колониальной Империи Франции» выглядит довольно неважно. Смертность
усиливается со дня на день. За двое суток умерли пятеро наших товарищей, причем,
в основном, из-за отсутствия элементарных человеческих удобств и самого
примитивного медицинского ухода. Я уж ни о чем другом говорить не стану, но по
собственному опыту могу вас заверить, что нас сослали на этот полуостров именно
оттого, что климат здесь невыносимый для жизни, а отнюдь не из соображений
последующей колонизации этого края. Когда мы сюда прибыли, полуостров был
совершенно необитаем. Ни одному жителю Нумеи не пришло бы в голову обрабатывать
здесь землю, хотя мы достоверно знаем, что земельные участки в радиусе 20 км от
города – на вес золота, а мы от города – всего на расстоянии 7 км. В чем же
причина такой «недальновидности» коренных жителей Нумеи? Очень просто. Здешние
колонисты и само правительство отлично знают, что в период дождей полуостров
Дюко (а особенно наш лагерь!), который находится в котловине, превращается в
настоящий водоем. Сюда стекаются воды и дождя, и с вершин, словом – это
необитаемое болото.
Вот уж шесть месяцев, как администрация послала сюда 400 человек рабочих,
чтобы построить и вымостить дороги. После первых двух недель дождя вся работа
пошла насмарку, потоки воды начисто все смыли. Но дорога для подвозки провианта
все-таки необходима, так что местами проложили деревянные мостовые. Это притом,
что стоимость леса в этих краях баснословна. Расход получился поистине
королевский! Отвратительно! Теперь, когда Франция задыхается, выплачивая
контрибуцию после этой несчастной войны, деньги буквально выбросили в
болото.
На борту корабля «Ле Вар» в порту Святой Катерины произошел случай, о котором
вы, возможно, еще не знаете, и о котором я не могу молчать. Однажды ночью двое
ссыльных бросились в море через люк, надеясь спастись вплавь. Одному удалось
доплыть до берега, второго сожрали акулы, они так и кишат в этих водах. И вы
думаете, что сделали бразильские власти? Беднягу, который попросил у них
пристанища, они отправили под конвоем обратно на корабль.
Нам сообщили, что скоро наш участок эвакуируют, и мы, конечно, очень
обрадовались. Столь жестоко отторгнутые от родины, мы живем только
воспоминаниями о ней. Наше утешение и самая заветная надежда – возвращение.
Увидеть Францию спасенной, сильной приобретенным опытом, республиканской,
счастливой!»
Смиренный автор. О, мечтатель!
О, непобедимый мечтатель и борец! Даже в этом «письме из ада» с надеждой
сообщаете вы о немеркнущей вере в лучшее будущее, ожидающее ссыльных Коммунаров
в обновленной, свободной и счастливой Франции.
Что помогло вам несломленный Анри «держать удар»? Что позволило сохранить
веру в некое туманное, едва сконтурированное торжество справедливости? И какой
виделась вам справедливость? Живи вы сегодня, - не во Франции, нет, - а рядом с
нами, в полной мере вкусившими плоды теоретически столь притягательной
«социальной справедливости», во имя которой 72 дня пылала Коммуна во вздыбленном
Париже, и 70 лет лились реки крови в совсем иной стране, - сохранили бы вы вашу
немеркнущую веру? Знаете, кто бы понял глубину ваших страданий? Вынужденные
переселенцы, что через полвека после Коммуны выдворялись со чады и домочадцы в
иной стране – в края не жаркие, а, напротив, - столь морозные, что едва там
выживала едва треть их. И попадали они в этот ад отнюдь не за участие в кратком
романтическом порыве с целью водворить «порядок» в человеческом обществе, а за
честный свой крестьянский труд на родной земле. И надежд на возвращение в
просветленную, благоденствующую страну у них не было. Если бы вы могли
предвидеть их судьбу, к которой – вдумайтесь! - были косвенно причастны,
посочувствовали бы вы им? Повторили бы величественный и роковой для иных стран
Парижский эксперимент 1871 года?
СИЛУЭТЫ КОММУНЫ
О тех, кто был с Ними.
К НИМ примкнуло 52.000 иностранцев. Среди них были русские, поляки,
итальянцы-гарибальдийцы, испанцы, швейцарцы, немцы. Одним из главарей Коммуны
был Ярослав Домбровский, ответственный за правое крыло обороны, пал в бою 23 мая
1871 года, и славная когорта – шесть братьев Околовичей, Валерий Врублевский,
ответственный за борьбу левого крыла, Юлиус Бабик (Бабич) и столько других
расстрелянных, сосланных в Новую Каледонию, отбывавших каторгу в самых
нечеловеческих условиях.
Более пятидесяти имен польских революционеров, участников коммуны,
сохранились в рукописных списках парижских архивов. Для версальца «поляк» стало
синонимом «коммунара». Разве не был расстрелян в Версале 17 мая 1871 года Ян
Левицкий, талантливый художник и иллюстратор, которому предъявлено было
обвинение, в том что «он поляк, а следовательно, не может не быть связан со
своими соотечественниками – коммунарами»!
С ними шли венгерский революционер Леон Франкель, член I Интернационала, испанец Гарсия, майор, адъютант Валерия
Врублевского. К ним рвался из Бельгии композитор Пьер Дегейтер, участник
франко-прусской войны. В марте 1871 года он прилагал немало усилий, чтобы
пробраться в Париж и присоединиться к Коммуне. И это он в 1888 году написал
мелодию «Интернационала», который после «кровавой недели» агонии Коммуны стал
всемирным гимном пролетариата. К ним пришел шестидесятилетний Джузеппе
Гарибальди и, превозмогая все препоны наполеоновской реакции, создавал отряды
добровольцев из эмигрантов-демократов. В 1871 году народ Парижа выбрал его одним
из членов Центрального Комитета народной Гвардии.
О, если бы все они могли представить то, что произойдет через полвека в
совсем другой, далекой стране. И что кошмар продлится не дни – а годы. Почти сто
лет… <<Назад Далее>>
|